Тогда, как теперь, он не сумел спасти кого-то, кого был послан спасать (как же было ее имя, детский стишок, волшебная сказка, он не вспоминал о ней много лет, где она сейчас? Что с нею сталось?).
И каждый раз, в новую эпоху жизни достигая по верхней тропе этого места, он, несомненно, будет терпеть очередную неудачу, пока не умрет, если уже не умер.
Но потом взошло солнце, взошло в новом знаке. Как удаляющийся зуб часового колеса, гора скользнула в следующую выемку и там засела.
Тьфу, болван, подумал Пирс. О чем это ты думаешь?
Жаркий свет заливал его в помещении и на улице. Опустив глаза, он увидел, что туфли на нем из разных пар — надевал в потемках, не видя и не чувствуя. Схватился за лоб. Если он не сошел еще с ума, то все равно скоро его сочтут безумцем соседи: бродит по дорогам в предутренние часы, спорит с невидимыми собеседниками, носит на левой ноге коричневую туфлю, а на правой — черную.
Он громко рассмеялся.
Поворачивай назад, сказал он себе, отправляйся домой, сложи вещи в сумку, ступай отсюда. Он не сумел совершить то, к чему был призван, не сумел, как и в прошлый раз, но можно пуститься в бега.
Можно поехать повидаться с мамой.
Он повернулся. Его демоны, мгновенно взлетевшие, как стая ворон с придорожной падали, вновь опустились ему на плечи.
— Ты совсем не обязан рассказывать мне всю историю, — проговорила Винни и коснулась его руки. — Не думай, будто обязан. Правда.
Но он для того и явился, чтобы рассказать ее, всю эту историю, и тем от нее избавиться; узнать от Винни, что положило начало, которое не будет отличаться от конца.
А если бы все было иначе, вскричал мысленно Пирс, если бы его не увозили из Бруклина, если бы он рос с Акселем, может, он относился бы ко всему этому иначе, может, не ставил бы самому себе ловушки, если бы не вырос со своими двоюродными братьями и сестрами — как один из них, как Олифант, язвительный, заносчивый, робкий, был бы другим, сыном своего отца, самим собой?
Одной ли этой давней разлукой объяснялось, каков он стал и что с ним стало, она ли была ответственна за грехи уклонения и отрицания, в которых он двадцать лет упорствовал, до нынешней поры даже не признавая их грехами, за непоправимое ощущение, что его место не там, где он есть, а где-то еще, за жизнь, исполненную вины и постоянное загадывание желаний? Одной ли ею?
Коричневый пеликан, паривший над заливчиком, вдруг, как застреленный, рухнул в воду. Нырнул животом вперед и вынырнул с рыбой. Взлетел и поднялся в воздух, проливая потоки воды.
— Ух ты, — сказала Винни. — Ты это почувствовал?
— Что? — Пирс вздрогнул и насторожился.
— Это.
— Когда?
— Только что.
Винни прищелкнула пальцами, ей вдруг вспомнилась мысль, которой она хотела поделиться с сыном, которая будет ему полезна, о невыбранных дорогах, как мы всегда выбираем ту дорогу, которая нам наиболее желанна. И так же внезапно мысль забылась, как будто не она щелкнула пальцами, а это был щелчок гипнотизера, чтобы вывести ее из транса, и в тот же миг Пирс обнаружил, что имя девочки-дикарки из Кентукки — это имя его потерянного сына.
Широкие круги на воде сгладились. Мир продолжил начатое движение (со скоростью одна секунда в секунду) от того, каким он был, к тому, каким должен стать.
— Тот старик умер, — проговорила Винни. — Да?
— Бон и Расмуссен. Этим летом.
— И конечно, писатель. Феллоуз Крафт. Одно имя чего стоит.
— Да. За несколько лет до того, как я туда приехал.
— Ну ладно, сынок. — Винни взглянула на часы и на вечернее небо. — Думаю — согласен? — сейчас самое время выпить.
Глава четырнадцатая
В прежние времена, когда мир был не таков, каким сделался позднее, чудеса и невероятности происходили чаше; Совпадения, неустанные, постоянные Совпадения были тогда великим движителем, хотя умов или сердец, способных проследить последствия его работы, существовало не много — столь же редки сегодня те, кто познал, чем движим наш век. Во сне человек не знает, что спит; разница между сном и действительностью открывается ему, только когда он проснется.
Была в те дни гористая местность, Дальние горы, и располагалась она эдак в сотне миль от камберлендских округов и примерно на таком же расстоянии к западу от города Нью-Йорк. На вершине ее центрального массива усталый горовосходитель мог вознаградить себя видом сразу трех штатов: Нью-Йорка на севере, Нью-Джерси на востоке и Пенсильвании на юге. Через складки холмов протекала немалая река (Блэкбери), и по берегам, а также над долиной располагались городки и деревни. Один, что у реки, назывался Дальвид; от него к просвету в Дальних шла извилистая дорога и в одном конце, взобравшись на бугор с лесистыми холмами и спустившись опять к реке, приводила к городу Блэкбери-откос, а в другом — к Каменебойну, городку поменьше.
Еще до развилки имелся поворот на подъездную дорожку, перегороженный ржавой цепью, в конце дорожки одиноко стояла на пригорке небольшая, похожая на игрушечный замок вилла, странное краснокирпичное строение в стиле Тюдоров, прежний дом Феллоуза Крафта, автора «Надкушенных яблок», и «Схватки», и «Пражского вервольфа», и других книг, которые Пирс читал в детстве; а за домом располагался сад. Одним июньским днем, на исходе той мировой эпохи, в саду, на теплой земле, сидела, скрестив ноги, молодая женщина; на бедрах ее, как в колыбельке, лежала открытая книга, палец прослеживал строчки, вот эти:
Божественная любовь, полагал Джордано Бруно, проявляет себя в беспредельном, безмерном творении вещей; в человеке любовь проявляется в беспредельной, неутолимой жажде творить бесконечность.
Это была книга Феллоуза Крафта, самая первая, хотя женщина откладывала ее напоследок; все остальные она уже прочла. Звали ее Розалинда Расмуссен.
Джордано Бруно первым в западной истории увидел материальную Вселенную буквально бесконечным, не имеющим границ пространством, в самом деле полным звезд, которые суть солнца, вкруг которых вращаются планеты вроде нашей, — и так до бесконечности; не в пример Паскалю в следующем столетии, он не пугался бесконечности, не ощущал себя малой песчинкой. В «Изгнании торжествующего зверя» он писал: «Ибо боги находят наслаждение в многообразном изображении всего и в многоразличных плодах всех умов: они столько же сорадуются всему существующему, сколько и заботятся и дают повеления, чтобы все было и устроилось».[132] Радуясь, словно бы сам принадлежал к богам, Бруно наслаждался божественной плодовитостью и полагал себя достаточно обширным, чтобы вместить в себя, по крайней мере в свой ум, все, что они столь великодушно создали.
Смущенная и расстроенная, Роузи подняла глаза от страницы. Смущало ее то, что она, возможно, не понимала написанного или неправильно истолковывала, а расстраивало то, что в этих словах ей чудилась беспечная, веселая ненасытность, заставлявшая ощутить свое убожество и равнодушие, неспособность воспринимать веши в этом мире помногу одновременно; тут ей надоело и она отвлеклась от книги.
— Мама! — окликнула Роузи ее дочка Сэм, трехлетняя светловолосая девочка, которую тоже по-своему занимало бесконечное сотворение вещей, по крайней мере в этом саду. — Давай нарвем цветов.
Имела ли право Роузи, как хозяйка, рвать цветы? Никто другой такого права не имел; Феллоуз Крафт покоился в могиле, и наследников у него не было, кроме фонда — Фонда Расмуссена, в котором она состояла на службе.
— Ну, пожалуйста.
— Подожди, детка. Я принесу ножницы.
Из этого бы вышла замечательная картина, подумала она (Роузи была художницей, или была в прошлом, или пыталась писать картины и могла бы начать снова, или попытаться): под июньским солнцем ковер высоких, написанных в реалистической манере цветов; беспомощно, испуганно они наблюдают, как крепкое светловолосое дитя старается сломать или вырвать один из стеблей — сил у него больше, чем можно ожидать. Зубы девочки стиснуты, босые ноги плотно упираются в землю, но тоненькие волосы нежней лепестков.