Наиболее подвержена воздействию (возвращаемся к Бертону) затылочная часть головы, которая оттягивает на себя влагу. Гордоний[360] же полагает непосредственной причиной тестикулы, печень же — антецедентом.[361] В этом пункте с ним согласен Фракасторий:[362] отсель исходят образы желания, восстания плоти и проч.; сия часть тела требует постоянного возбуждения детородного органа, и доколе семя не найдет выхода, не знает предела резвое сладострастие и непреходящее воспоминание о совокуплениях.
Он слегка подчеркнул эту фразу карандашом: непреходящее воспоминание о совокуплениях.
Разумеется (как говорил Аустин[363]), звезды определяют не более чем наши склонности. Сатурн в асценденте способствует рождению угрюмых гениев-отшельников, особенно в соединении с чистотой и целеустремленностью Стрельца; Бруно тоже знал это. Героическая любовь — не для фантазмов плоти, но для подлинного восприятия мира ищущим разумом. Так обстоит дело для утренней карты. Антиобщественное убожество, самоанализ, странности, eremita masturbans:[364] все это — вечер.
Он сбросил Бертона с колен.
Так, а теперь — телефонный звонок. Оставшийся без ответа звонок, который он сделал в городе, возвращается к нему нынешним вечером. Ладно.
Звони, телефон.
Телефон был недалеко от кровати — он собрался и заставил себя взять трубку, пока звонки еще не прекратились. — Алло?
Привет. С оттенком стыдливого «ку-ку!», будто в прятки играет.
— А, — сказал он. — Привет.
Ты занят?
— Господи, да нет же. Я как раз, — сказал он, — думал о тебе.
Тесен мир, сказала она. Он услышал перезвон браслетов — наверное, поднесла трубку к другому уху. Ну, так как дела. Как новая жизнь.
— С новой жизнью все в порядке.
Деревенщина, сказала она.
— Сеновалы, — откликнулся он. — Доярки.
В своем репертуаре, сказала она.
— А как твои дела? — спросил он.
Ты же знаешь, ответила она. Лето. Сплошное сумасшествие.
— Жарко, — сказал он.
Сущий ад, согласилась она. Я сижу у открытого окна са-сем о-ла-я.
Он даже слышал уличный шум, влетавший в окно хорошо знакомой ему квартиры, которая была чем-то средним между корнелловским ящиком и Уоттс-Тауэрс.[365] Она сидит на кровати.
— Вот оно как, — сказал он. — Ты была хорошей девочкой?
Плохой, сказала она, покорная своей природе (а он против своей бунтовал). Очень плохой.
— А ну рассказывай.
Сумасшедший, нежно ответила она, как будто размышляя, доставить ему удовольствие или нет. Эдуардо, наконец проговорила она, я рассказывала тебе об Эдуардо?
— Нет.
Я с ним встречалась. Эдуардо, она понизила голос, будто собираясь поделиться восхитительным секретом, первый мужчина, которого я подцепила на улице. Ну ты знаешь, посмотрела, остановилась, заговорила — ну и вот.
— Добро тебе.
Но… это так… Я не могу тебе рассказать.
— Расскажи. — В его голове созрел бесстыдный план, и, если голос его будет ровно-безразличным, может и сработать. — Ты можешь рассказать мне все.
Ладно, согласилась она. Ему пятнадцать лет. Положила руку на аппарат. Ой, господи. Он такой сладкий. Я не сразу поняла, Пирс, но кажется, он мне достался девственником. Ты представить себе не можешь.
Но ему и представлять не нужно. Мягкими намеками он подтолкнет ее к признаниям, которые она и сама не прочь сделать, — ведь все ее мысли, так же как и его, вращаются вокруг одной темы, и долгая телефонная линия нагреется от потока ее слов и его ободряющих реплик, — так от непрерывной работы разогреваются приборы.
Непреходящее воспоминание о совокуплениях. Когда-то давно, во время их совместной жизни в Нью-Йорке, они оказались в постели, и все только начиналось, как вдруг зазвенел телефон; к недовольству Пирса, она ответила, он же решил продолжать, несмотря ни на что. Звонила ее подруга — Лу, ковбойша из Денвера. Лу, сейчас не самое подходящее время. Правда-правда, Лу. Хочешь знать, что происходит? Она томно рассмеялась, устроилась поудобнее, чтобы лучше видеть, что делает Пирс, и продолжила разговор с Лу — рассказывала, описывала, а из трубки слышалось воркование; он и сам заговорил с ней, привет, Лу, жаль, тебя с нами нет.
Жаль, тебя с нами нет. Интересно, а они с Лу когда-нибудь… Она часто намекала. Хотел бы и я, если она. Хотел бы я. Я хочу. Я хочу. Я хочу.
На мгновение он провалился в дремоту и проснулся от своего свирепого храпа.
Ой, ну что за чушь.
Телефон, хладный и оцепенелый, притулился в дальнем Углу; он не звонил уже много дней.
Hypnerotomachia Poliphili. Издержки духа и стыда растрата.[366]
Острым резцом она прошлась по его душе — единственная, кто привлек внимание одноглазого Стрельца, единственный объект странной церебральной похоти меланхолика — это неудивительно; но какая звезда, какое сочетание меланхолических предпосылок явилось причиной того, что он заметил совсем недавно, того, что в нем укоренилось стремление изъять себя из собственных фантазий. Она не хотела быть с ним, поэтому он воображал ее в объятиях других; и в краткий миг, когда он, казалось, чувствовал ее чувства в чужих объятиях — яркую тень ее подлинных чувств, — тогда он кончал.
На какую скользкую дорожку он ступил — и когда? Почему его не пугает то, что с ним сталось?
Летний свет еще не покинул небосвод, хотя лунный диск циферблата и показывал девять часов. Лежа на кровати, он видел желтый прямоугольник окна своего друга и соседа Бо Брахмана — единственное яркое пятно на темном силуэте дома по той стороне улицы и чуть наискосок. Бо, мистагог[367] поневоле, — чем бы он сейчас ни занимался, но уж не тем, чем Пирс.
А Пирс не включал свет, значит, не нужно было и выключать; он вытянулся на кровати, натянул простыню, отвернулся от кухни, куда его призывала грязная посуда, и заснул.
Глава девятая
На самом деле Бо тоже представлял себе совокупление: слепое, влажное, жаркое — столь жаркое, что и Андрогин бы не выдержал и целиком стал мужчиной.
Под лампой, зажженной в его монашеском обиталище на верхнем этаже, лежали две книги, — один закрытый томик поверх другого, оба в бордовых переплетах; какой-то крохотный тропический клещ набросился на пятнышки клея, рассыпанные по обложкам, и угощение это окончилось для него, лишь когда Бо перевез книги в более холодные края. Оба тома были напечатаны Теософским издательством в Бенаресе, где и нашел их Бо: «Триждывеличайший Гермес» Дж. Р. С. Мида.
Несколько часов этой душистой ночи он посвятил чтению — а ведь он не открывал Мида уже несколько лет; такой знакомый шрифт, памятное расположение абзацев, убористые черные пометки на полях — будто святыни на обочине каменистой тропинки, — все это вернуло Бо в те жаркие дни и ночи, когда он читал «Гермеса» впервые.
Но сейчас он не читал. Если бы Пирс мог не просто взглянуть на окна Бо, а заглянуть в них, он бы увидел, что тот, голый до пояса, неподвижно сидит в кресле, надев наушники, подсоединенные к громоздкому старому усилителю («Фишер»)[368] и проигрывателю. Он слушал океаническую симфонию Малера[369] — или, вернее, не слушая плыл по ее волнам; поддавшись мнимо-бесконечному музыкальному coitus prolongatus,[370] он то погружался, то выныривал из фильма собственного производства, сопровождаемого музыкой Малера. Сценарием был «Поймандр» Гермеса Триждывеличайшего, много лет назад пересказанный доктором Мидом.