Ругал кур, еще ругал желтого таракана – не любил его. А в голове иное бродило – жена Клуня жалуется…
Клуня остатки золота – три тысячи, завернутые столбиками, несколько лет за пазухой таскала. Потом начала жаловаться:
– Колбяшки титьки трут. Силов больше нет. Прятать, куда хошь, надо.
Собирался прятать Егор Степанович и не находил надежного места, где бы каждую минуту мог проверить – тут ли они. Баба Клуня ходячая кладовка. Клуня из избы никуда. Где найдешь лучше место? С этой думой лежит, бывало, рядом с Клуней, за столбушки рукой держится.
– Гниет, мужик, – стонет Клуня. – Черви накинутся.
– А ты золой присыпь. Повремени, потерпи малость: найду место – спрячу.
Об этом думалось, это мучило. Потом, когда нашел место, спрятал деньги и с этого часу ни шагу со двора. Выйдет только к завалинке, сидит и, как бирюк, думает:
«Кем это мир создан? Ночь вот… зачем она? Ведь и днем отдохнуть – спать можно. А тут ночь еще зачем-то?… Расход только один – керосин жги и ворам простор – воруй».
…Вспоминая о Сутягине, Егор Степанович и не заметил, как пересек улицу и остановился у двора Плакущева Ильи Максимовича. В нынешнюю зиму они вдвоем решили заарендовать «Бруски». А тут, вишь ты, Огнев подвернулся.
Этим и шел Егор Степанович поделиться с Плакущевым.
В избе Плакущева еле заметно моргал тусклый огонек.
«Видно, мигалку палит, – подумал Егор Степанович. – Радетельный мужик. У этого добро скопится: он те уж в десять линий лампу палить не будет».
Обойдя колодец у двора, он, правой рукой придерживая козырек картуза, левой забарабанил в стекло.
– Кого? – послышалось из избы.
– Илью Максимыча.
Окно отворилось, высунулась голова Плакущева. На Егора Степановича изнутри избы пахнуло пареной тыквой.
«Тыкву еще едят», – решил он, колупая пальцем подоконник, глядя на Плакущева, стараясь догадаться, почему тот не был на собрании.
– Выставили уже… рамы-то? – спросил он.
– Да. Припрятать. Весна на дворе – лезут. Ну, мол, от греха дальше, припрятать.
– Чего на сходе не был?
Плакущев прикрикнул на своих:
– Смолкните вы там на часок! – И к Егору Степановичу: – Да ведь дела: корова телиться задумала, и овчины у меня в кадушке кисли – вынуть надобно… Что там?
«Овчины?… Какие это овчины в весну? Крутит чего-то, башкан». Чухляв подозрительно осмотрел его и сорвался:
– Что там?!. Тебе не известно?!. Сам знаешь, народ-то нонче какой – пыль: куда дунет, туда и понесется. Да и то, руки-то бы им кто отрубил. А то ведь никто не отрубал – подняли. Да и Захарка Катаев взбаламутил.
– Жулик. Он, Захарка, видно, хочет в председатели совета пролезть – вот и подлизался.
– Ты вот что, – перебил Чухляв. – Как бы и последние-то порты не стащили.
– Ну-у?
– Ты не нукай. Степка в город ходил. Закон, видно, подбирает насчет «Брусков», да я так думаю, и насчет тебя: старшиной ведь ты был. Ты с овчиной-то погодь возиться, а то – не только «Брусков», а и себя-то не увидишь. – И еще плотнее припал Егор Степанович к окну, зашептал: – Бают… может, и так, нарошно… в Илиме-то-роде советской власти башку свернули. Идут… Куда идут – неизвестно.
– Ну, это еще не знай чего.
– И я это же баю, не знай чего, – увильнул Чухляв.
5
Шепот Егора Степановича Чухлява под окном Плакущева, будто мякина в метель, разнесся по селу. Сначала широковцы переговаривались тайком, а к вечеру, когда через Кривую улицу проскакали десятка два кавалеристов, из двора во двор понесся говор о том, что в пятидесяти верстах от Широкого Буерака, несмотря на сплошной лед, через Волгу переправились банды Васьки Карасюка. Они ворвались в Илим-город, вырезали всех коммунистов и двинулись дальше, на Широкий Буерак.
– Вот под кем поспать доведется, – зло кинула Кате Пырякиной шагистая Анчурка, жена сапожника Петьки Кудеярова.
Катя вбежала в избу, передала весть о Карасюке Николаю. Николай усмехнулся, почесал за ухом, слез с полатей и боком сел на скамейку.
– Нас это не касается. Пускай хоть десять Карасюков идут, – проговорил он, вглядываясь во тьму ночи, скрывая от Кати какую-то, еще ему самому непонятную тревогу.
С той минуты, как спас на Волге Огнева, он разом уверовал в него и вечером, после схода, ложась спать, сообщил Кате:
– Этому человеку доверить себя можно со всеми потрохами. Ну, раз себя не жалел для ребят, значит – ему можно.
С этой мыслью Николай и заснул, а поутру, вернувшись от Огнева, сказал, что отдал себя в руки Степана: «На, мол, бери, делай, что хошь», – и, как бывало в парнях еще, погладил костлявые плечи Кати:
– Заживем хорошо… И ты нальешься… А то глядеть на тебя – беда… А там, смотришь, кости скроются. А то и родишь. А?
Катя, краснея, склонила голову.
– Нас это не касается, – еще раз проговорил Николай. – Брехне не верь… и вообще… Есть давай.
Катя полезла в печь за щами, и показалось ей, будто стучит она ухватом в пересохшей огромной пасти зверя. Подбородок у нее задергался, глаза заволоклись мутью. В артель и она поверила: там она поправится, появится у нее ребенок, тогда и ее не будут бабы называть «проноской»…
– Не касается!.. А Анчурка Кудеярова вон говорит: «Вот под кем поспать доведется – под бандюками». Это она про меня.
– Ей башку-то свернуть на рукомойник: болтать не будет.
– Когда еще свернешь!
– Ну, брось, – ласково прикрикнул Николай, протягивая ложку к серым щам. – Разговору на селе вообще не оберешься. Утресь Железный, – так звал он Чухлява, – тоже намеки… Да наплевать! – Но, сказав это, он почувствовал, как у него по спине побежали холодные мурашки. – Он отмахнулся, решая: «Поем, вздремну, а утром сбегаю к Огневу».
– Ты, Коля, гляди… какие ни на есть мохры… и те утащат…
– Гляжу! Гляжу!
Через разбитое стекло сквозил легкий весенний ветерок. Он обещал высокую, с тяжелым колосом пшеницу на «Брусках», тянул на огороды к толстопузой капусте, к зеленым, сочным огурцам.
«Отчего мир так устроен – чего хочешь, то не делается?» – подумал Николай и, повернувшись к Кате, проговорил:
– Нас не тронут: мы не коммунисты… – и опять смолк, а дрожь чаще забегала по спине. – Фу, – он отфыркнулся и, сдернув с гвоздя пиджачишко, выбежал из избы.
На улице в темноте в ясном говоре весны скрипели ворота, двери изб, запоры, во мглу неба взметывались отблески фонарей, на соломенных крышах колыхались огромные тени, где-то ржали лошади, тревожно мычали коровы, – люди готовились к встрече неведомых гостей.
Николай, давя молодой ледок, побежал к избе Огнева, застучал в стекло.
– Кто? – послышался голос Огнева.
– Открой-ка, – и, вваливаясь в сени, Николай выпалил: – Банды!
– Где? Чего ты орешь? Хлебнул, что ли? Знаешь – в артели пить не полагается.
Николай шумом разбудил Стешку. Она улыбнулась, протерла глаза, посмотрела с полатей вниз. За столом сидели Степан Огнев, дедушка Харитон, мать Стешки Груша и Николай Пырякин.
– Банды, говорю, идут. Все уже укладываются, бегут, – напирал Николай.
– Да-а-а, – Степан зевнул. – Верить-то этому?
В позевоте отца Стешка разом почувствовала беду.
– О-ох, верить-то этому, – Степан еще раз зевнул. – В зайца превратишься: только и будешь прыгать, а работать не знай когда.
Стешка быстро накинула на себя серенькое платье, прибрала распущенные волосы и спустила с полатей голые мускулистые ноги.
– Ты, Стешенька, что?… Спала бы… А впрочем, слезай… Слезай, впрочем.
И этим Огнев дал знать, что надо собираться.