2
Егор Степанович перешел улицу и, переступая порог калитки, закричал:
– Стешка, а Стешка! Что, постоялый двор это тебе? Не знаешь, куда ведро вешать? Да не туды, не туды! Вон гвоздь-то, на него и вешай…
– Зуда! – огрызнулась Стешка. – День и ночь зудит, как комар.
– Поворчи вот у меня. Я те поворчу!
Стешка повесила ведро на гвоздь и заторопилась к маленькой Аннушке. Аннушке пошел уже второй месяц, и об ее родах молва на селе распустилась павлиньим хвостом.
Как же – со дня свадьбы и шести месяцев не вышло, а Стешка уже родила!
Да пускай что хотят, то и говорят! У Аннушки большие зеленоватые глаза, как у матери, и крутой подбородок, как у отца. Стешка целыми вечерами просиживала над Аннушкой, распевая тихие песенки, и ждала приезда Яшки. Недавно он уехал на Каспий, там работал, слал Стешке письма, и в последнем сообщил, что скоро будет дома. Вот это радость! Люди и не знают, чему радуется Стешка. Давеча поутру у Шумкина родника бабы окружили. Что уж больно свежа, будто яблоко, Стешка? Вон Зинка Плакущева или Настька Гурьянова, или кого ни возьми – вскоре после венца иссохли, а эта расцвела.
– Не знаю, – смеясь, ответила она.
Кошачьим шагом Стешка подошла к зыбке: осторожно приподнимая, приложила пухлым ртом Аннушку к набухшей молоком груди. И тут же вновь вспомнила Яшку, его сильные руки и твердый шаг. Вспомнила и то, что порассказала ей мать несколько дней тому назад про отца – Степана. Степан по ночам мечется в постели, кричит, что умрет, а не покорится Егору Степановичу. Лучше головой в петлю. А вчера Стешка, заслыша про то, что у Николая Пырякина жеребчик упал в погреб, пошла к своим. Отец сидел, в задней комнате под окном – высох, будто срезанная ветка ивняка: бородой словно еще больше оброс, и глаза ввалились. Увидев Стешку он улыбнулся, хотел что-то смешное да ласковое оказать, а вышло грустное. Рукой отмахнулся, повернулся к окну, а когда Груша вышла во двор, заговорил:
– Тяжело мне, Стешенька… Эх, народ-то темный, зверь народ! На днях вот какой-то олух в парнике у нас все стекла поколотил. Хорошо, морозу не было в эту ночь, а то вся рассада пропала бы. А поколотил неспроста, подговорил кто-нибудь. Ты хочешь сделать так, чтоб все за тобой пошли да от тараканов избавились, а они на тебя же…
Помолчал.
– Вот Яков бы твой ко мне впрягся, мы бы свернули все село. А с этими трудно… У Николая жеребчик подох, а Давыд все дуется чего-то. Как бы не отлетел в сторону! – Еще ниже согнулся. – Ты знаешь, Стешенька, что корова-то у нас твоя. Вот хочу я одну вещь купить, ты мне корову разреши продать. Матери скажи, что Яков тебе велел продать корову, а приедет, дескать, другую купит… а?
Конечно, Стешка согласилась продать корову. Об этом она и письмо брату Сергею в Москву написала и приписку сделала, что отец по ночам мечется и жить ему больших трудов стоит… Не пособит ли Сергей советом аль чем… да и не приедет ли хоть на недельку в Широкое…
…В комнату вошла Клуня и, нагнувшись над Аннушкой, тихо проговорила:
– Спит голубушка?
– Спит, – тихо ответила Стешка и положила Аннушку в зыбку.
– А ты укутай, укутай, – посоветовала Клуня.
– Тепло, матушка…
3
В сумерке вечера, крадучись, во двор к Егору Степановичу собрались гуляки.
Егор Степанович, семеня ногами, вынес в угол за конюшню стол, поставил пять четвертей самогона, капусту, помидоры, затем еще раз обежал кругом стола, прислушался.
– Угощайтесь, – сказал тихо.
Гуляки мялись. Чижик первым приложился к самогонке. Охватив кружку маленькими ладошками, как крысиными лапками, он приподнял ее и пискнул:
– За умственную голову Егора Степановича и вообще за всю компанию.
– Тише ты, – зашипел Егор Степанович. – Уши кругом.
Чижика поддержали Петр Кульков, Петька Кудеяров, Шлёнка. Только Маркел Быков сидел молча. У него под завитушками бороды крепко сжались губы, а сердитые глаза уставились в угол конюшни. Чудилось Маркелу – не в ту ногу он пошел. Да и Егор Степанович ведь какой? Репей, привязался… Отказать ему – не мое, мол, это дело, Егор Степанович, – обидишь: родня. Не отказать – самому все это поперек горла становится. Ну, зачем Маркелу «Бруски» там какие-то? Огнев забрал – ну, и пускай забрал. Маркел – староста церковный и еще пчелок думает завести, с пчелками да около свечного ящика думает век свой дожить, а тут артель какую-то затеяли… канитель какую-то развели! Да с кем? Кого набрал только? Шлёнку – этому пожрать бы. Петьку Кудеярова. Разве сапожник – человек? Плакущев, видно, его от себя отпихнул, он теперь к Егору Степановичу. И Чижик тоже – на дню у него семь пятков… Компания! Встать вот – вон она калитка-то – в калитку да и домой: «Прощайте, мол, мне не по пути». Ан нет, ноги не двигаются, язык не ворочается, а злоба внутри кипит… Но уж пить Маркел не будет. На это его не собьешь. Пускай что хотят, то и делают.
– Не пью. Сроду этого зелья в рот не брал.
Егор Степанович исподлобья глянул на Маркела, сердито мигнул: «Пей-де, и я вот, дескать, не пью, а где надо – так там уж непременно надо».
Мотал головой Маркел, как его ни уговаривали.
– Ну, раз не пьет, зачем же силой? Пейте сами, товарищи, – и тут же легонько засмеялся Егор Степанович, дивясь, что друзей своих назвал товарищами. «Еще коммунистами как бы не пришлось звать! Ну, что будет, то и будет», – и опрокинул самогонку себе в рот.
Пили. Угощались. С шепота перешли на говор. А когда дурман совсем прошиб, поднялся Егор Степанович, сказал:
– Я что?! Мне бы власть, я бы наделал делов… А то власть, дихтатура, рабочему – власть, а крестьянину – шиш. Оно, знамо, кто у власти, тот себе… Мы бы у власти, я бы, к примеру, я бы тоже себе.
– Верно, Егор Степанович, верно! – подхватил Петька Кудеяров. – Вот, например, нам бы власть, сапожникам. Что бы мы разделали. Мы бы себя, сапожников, озолотили: сапожки сделать – давай тыщу целковых, не то – ходи босой.
– Сто-оп, я председатель, – одернул его Кульков. – Сто-оп! Слово тебе, Петька, не давал. Стоп – говорю. Егор Степанович продолжит!
– И то еще, – продолжал Егор Степанович, – я ведь какой. Я где скажу, там и уродится. Только в одном месте землю мне. А то сорок сороков напороли – и прыгай по загончикам… Не-е, ты власть, так на отруб нас пусти…
– Верно, – перехватил, приподнимаясь, Кульков, – можно только так – через отруб к этому… к коммунизмию!..
– Там к чему – к этому, али вон к тому, – Егор Степанович завилял рукой, – там умирать будем, а вот теперь…
– В кулаки полез! В кулаки! – Петька Кудеяров вскочил и, засучив рукав, согнул руку и заскрипел зубами.
– Лодырей! Лодырей у нас много развелось! – орал Петр Кульков. – Куда ни поглядишь – лодыри и воры. Кругом воры.
Петька Кудеяров опять заскрипел зубами, засучил второй рукав и двинулся на Кулькова.
– Я не про тебя, – торопко отмахнулся Кульков, – а вообще!
– Отчего – лодыри? Отчего?! – настойчиво требовал Петька Кудеяров.
– Петя! Петя! – крикнул Чижик. – Чижело тебе? Живется чижело? Дом, корова, лошадь, двадцать пеньков пчел… Помогу, Петя!
Подняли ералаш. Чижик обнял Петьку Кудеярова, кричал: «Дом, лошадь, корова, пчелы!» Кульков кричал про лодырей, Егор Степанович силился унять крикунов – кричал громче всех. Шлёнка переводил посоловелые глаза с капусты на самогонку, с самогонки на капусту и пятерней таскал в рот помятые помидоры.
– Пейте, – наконец сказал он, наливая всем по кружке самогона. – Орете зря.
– Верно, пить надо, – подхватил Егор Степанович. Выпили, и это прервало галдеж.
Егор Степанович воспользовался передышкой.
– Огнева вот надо с «Брусков» сжить, о чем и уговор у нас был… Его сжить – он на глотку псом сел. Свою артель на «Брусках» закрепить. Сказать – в душе-то мы все коммунисты… только вот Огнев нам мешал… С такими словами в губернию, а то и в центр полыхнуть.
– Верно, – согласился Чижик. – Эх, Егор Степанович, тебе бы только цик-цик быть.