Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однажды Володя Купченко, сперва добровольный помощник Марьи Степановны, потом, когда Дом Волошина по непостижимой советской логике сделали филиалом феодосийской картинной галереи, сотрудник этого филиала, позвал нескольких писателей послушать неопубликованные стихи поэта времен революции. Впечатление было оглушительное. Поражала не техника стиха, не образность, а глубина постижения российской истории и жестокая точность пророчеств. Поэт видел истоки большевизма не столько в Марксе или Ленине, сколько в Петре Первом и Аракчееве. Волошин умер в начале тридцатых, но в начале восьмидесятых стало уже совершенно ясно, что его самые горькие пророчества сбылись. Мне кажется, ни Блок, ни Есенин, ни Бунин в «Окаянных днях», ни даже Горький в страшных «Несвоевременных мыслях» не охватывали происходящее так масштабно, как этот странноватый литератор, еще недавно ходивший по коктебельской гальке с венком на голове. Он не только писал, как очень большой художник – он в те годы и жил, как настоящий поэт, понимающий свое великое гуманистическое призвание.

Через Крым тогда прокатывались волны террора, причем, отличались и белые, и красные. А Волошин в комнатушках и чуланчиках дома—кораблика при всех сменах власти прятал и белых, и красных. Сохранились воспоминания о его деятельности в пору грозных зигзагов Гражданской войны.

Однажды кого—то из соседей увезли заложником в Феодосию, где тогда стояли белые. Человеку грозила смерть. Волошин поехал в город и пробился к полковнику, ведавшему арестами и расстрелами. Поэт произвел на офицера такое впечатление, что тот положил перед ним длинный список людей, которых должны были расстрелять в ближайшее время, и разрешил вычеркнуть любые пять фамилий. Волошин нашел в списке и свое имя, но вычеркнул пять чужих. Пораженный полковник сам вычеркнул шестое – имя поэта.

Позже, при красных, Волошину пришлось ехать уже в Керчь, в контрразведку, спасать еще одного знакомого. Начальник контрразведки ценителем поэзии не был и с чудаковатым интеллигентом говорил грубо, даже угрожающе. И тогда, вспоминал позже Волошин, он применил один свой прием: глядя в глаза чекисту, стал про себя молиться за спасение его души. Чекист почувствовал нечто странное, растерялся и отпустил обреченного, за которого просил нелепый человек с неуместно добрым и даже сочувственным взглядом.

В кровавую эпоху революционного переворота интеллигенция разошлась по разным лагерям. Может быть, только Волошин мог сказать о себе:

«А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других».
* * *

Еще одна легенда Коктебеля, трагическая – Марина Цветаева. Я очень люблю все, ею созданное, и, естественно, пытался найти какие—то следы Марины Ивановны в Коктебеле. Не нашел – разве что несколько забавных строчек в воспоминаниях о том, как юная поэтесса жила в доме—кораблике с молодым и очень любимым мужем, как пыталась порвать отношения с Волошиным из—за его вполне разумных взрослых рекомендаций и как «Макс согласия на ссору не дал». Следы человека на земле – это быт, а Марина Ивановна всегда жила вне быта. Впрочем, может, все куда проще. Это теперь мы знаем – великий поэт, золотой слиток русской культуры. Но тогда—то все было иначе: приехали в крохотный дачный поселок мальчик и девочка, брошенные друг к другу неуправляемой страстью, съели на двоих свою ложку меда – и убыли, обидевшись на какую—то ерунду. Да, девочка писала очень талантливые стихи – но мало ли во все эпохи в России было талантливых девочек? И кто мог тогда предсказать все дальнейшее: фантастический творческий взлет, трагическую судьбу, полное забвение на родине, и лишь потом – сумасшедшие тиражи и огромную посмертную славу.

Какие—то обрывки житейского, связанные с Цветаевой, я обнаружил позднее и совсем в других краях.

Вроде бы, не место и не время, не о том сейчас речь – но у памяти своя логика. Да и есть ли время, не подходящее для того, чтобы рассказать о гении русской поэзии то малое, что я видел и знаю?

Помню: июнь, жара, разбитая дорога с пыльными объездами, очередь к парому и – уже за Камой, над Камой, в соснах и покое – кладбище.

Здесь, в тихой Елабуге, родился когда—то Шишкин – свидетельство тому его музей. Здесь жила и писала кавалерист—девица Надежда Дурова – свидетельство тому ее бюст в скверике. Здесь почти что и не жила – дней десять каких—нибудь – Марина Ивановна Цветаева. Почти что и не жила – но из ее биографии Елабугу никак не выкинешь. В Москве родилась, в Петербург наезжала, в Крыму у Волошина гостила и была счастлива, в Париже, в Берлине, в Праге хлебала эмигрантскую нищету – а повесилась здесь, в глубокой нашей провинции, в русском городке среди татарских деревень.

Мы с другом побывали в домишке, где в последний раз перепал ей глоток родного воздуха. Никто не обязывал, могла бы и дальше дышать – сама не захотела.

Старуха, владевшая домиком, умерла, хозяева недавно сменились еще раз: маленькое строение рядом с бывшей гимназией, ныне школой, купила приезжая семья. Люди как люди – небогатые, робко приветливые, постоянно растерянные. Растеряешься тут: чуть не каждый день вежливо, но упорно стучатся в низкую дверь разные местные и пришлые люди. Тихая, довольно еще молодая семья со своим бедноватым скарбом оказалась как бы посреди площади – всё на виду и вся на виду.

Что делать – тридцатилетняя хозяйка с добрым лицом деревенской учительницы стала чем—то вроде гида: впускает посетителей и застенчиво показывает все, что осталось от давней кратковременной жилички.

А осталось много ли?

Мало, совсем мало – гвоздь в потолочной балке.

Вот женщина и экскурсоводствует вокруг гвоздя. И неловко ей, что домик перекрасили, что внутри затеяли хоть скромную, но перестройку: расширяют крохотную комнатку за счет крохотной прихожей, той самой, где гвоздь. Неловко, вроде, а куда денешься: семья, достаток минимальный, и на деньги, с трудом собранные, покупали жилье, а не музей.

Почти всю взрослую жизнь Марина Ивановна скиталась по чужим домам, и в последний свой час чужую веревку приладила к чужому гвоздю.

Впрочем, веревка, наверное, была своя: ведь ехала не в гости, а в эвакуацию, значит, вещи увязывала, тючки и узелки, и без веревок тут не обошлось…

Ходим по елабужскому кладбищу. Тут запустение, зато зелень. Пыль и духота остались за оградой, чем дальше вглубь, тем свежее. Бродим среди могил и сосен – ищем.

Ага – вот она. Пристойная оградка с цепями, хорошая темно—вишневая плита. Марина Ивановна Цветаева. Ее могила.

Нам уже известно, что под этим солидным надгробием гроба нет. Нет Марины Ивановны. Хорошая могила, но принадлежит не ей. А где лежит Цветаева, теперь уже, наверное, и не установишь – со смертью старухи—хозяйки, проводившей когда—то на кладбище невезучую квартирантку, последняя ниточка оборвалась. Здесь где—то. В этой части погоста. Вне ограды могильной, но внутри ограды кладбищенской.

Впрочем, говорят, бабуся и при жизни места не помнила. Да и с чего бы ей помнить? Хорошо, тогда, в войну, нашлось, кому яму вырыть. А уж холмик насыпать или вешку с табличкой поставить… Разве знали, кого хоронят? Мы—то давно ли узнали?!

Как же так вышло: и живую не уберегли, и мертвую потеряли? Придет школьница с букетиком – и положить некуда.

Думаю, сама Марина Ивановна над этими заботами только расхохоталась бы, громко и дерзко («Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя»). Что ей ограды? Что цепи, камни, надписи? При жизни ни одна цепь не могла удержать – и эта, могильная, не удержала. Русская поэтесса похоронена в русской земле – чего еще надо? Все цветы родины у ее изголовья,

Ну, а могила, это не ее забота. Это – наша…

Кстати!

На главном кладбище Вены, ухоженном и красивом, есть аллея композиторов – так или примерно так ее называют. Ряды могил, ряды памятников. На плитах имена, вызывающие восторг и трепет: ведь здесь, под аккуратными газончиками, лежат те, чьими мотивами пронизан воздух вокруг нас, под чьи ритмы летит в пространство наша планета. Пожалуют когда—нибудь инопланетяне – антенны их звездолетов еще издалека уловят мелодию не Бетховена, так Шуберта, или Шумана, или Кальмана.

50
{"b":"108789","o":1}