Но изредка, особенно на пасху, когда в молельном доме всю ночь шла служба, Анюта тоже появлялась в церкви. «Весело, как на спектакле». Одевшись во все праздничное и повязав концы косынки ниже подбородка, она смиренно, как монахиня, стояла у всех на виду. «Что это, Анюта, или племянник сагитировал богу помолиться?» — допытывались соседки. «Нет, бабоньки, племянничек мой еще не дорос меня агитировать, — отвечала она, щуря левый глаз. — А пошла я сюда так, потехи ради… Все ж таки интересно поглядеть…» И ей верили, ибо все в Журавлях знали, что на тех, кто посещает церковь, и на молодого попа, своего племянника, Анюта смотрела, как взрослые смотрят на детей и на их забавы. Только из уважения к памяти своей покойной сестры Ольги предоставила она племяннику жилье. Анюта даже позволила Симеону украсить иконами стены той комнатушки, в которой он поселился, и ни сама, ни ее дочь ничем не оскорбили своего духовного родича.
Весь день ни Анюте, ни Танюше было не до того, как жил и чем занимался в их доме Симеон Семилетов. Но когда Анюта приходила домой, она любила побеседовать с племянником «о житье-бытье». Симеон, в своем длиннющем подряснике и с молоденькой бородкой, удивлял и смешил ее. Глядя на Симеона и разговаривая с ним, в душе Анюта посмеивалась. И смешно было главным образом потому, что она не могла понять, как это могло случиться, что сын погибшего в войну офицера Ильи Семилетова, обыкновенный, каких тысячи, журавлинский парень, любимый сынок ее старшей сестры Ольги, вдруг стал попом. «Разве мало у нас в Журавлях молодых людей? — размышляла она. — Но никто, окромя Семена, не свихнулся, не отступился от нашей жизни… Вот и у меня растет дочка. Почти на девять лет Танюша моложе Семена. И у нее, как у Семена, батько сгинул на войне. Но моя Танюша не стала богомолкой, не подалась в монастырь. Школу кончила, в институт не поступила, живет себе и трудится, как все люди…
Анюта даже представить себе не могла, чтобы ее дочь перестала жить той жизнью, какой жил ее покойный отец и какой живет она, ее мать. Анюту удивляло и то, что Семён был горд, самолюбив. Когда первый раз пришел в ее дом и она, думая о покойной сестре, сю слезами на глазах назвала Семена запросто, по-родственному, племяшом, он обиделся. Встал и сказал:
— Анна Сергеевна, ваши родственные чувства я понимаю… Но, извините, племяшом меня не называйте. Это, согласитесь, не что иное, как кличка, и она оскорбляет…
— Уже обиделся? — Анюта с улыбкой взглянула на Симеона. — А как же величать'? Батюшкой? Или Симеоном? Нет, батюшкой и Симеоном, извиняй, называть тебя лично мне несподручно.
В это время находившаяся в комнате Танюша прыснула и, заливаясь смехом, выбежала во двор.
— Видишь, и дочке моей смешно… Так что и не знаю.
— Зовите по имени и отчеству, — сухо сказал Симеон.
С тех пор между теткой и племянником установились отношения не только сдержанные, но даже холодные. Говорили они редко, без шуток и улыбок, называли друг друга на «вы». Как-то Анюта сказала своему квартиранту:
— Чужие мы, Семен Ильич, люди… Будто вы и не сын Ольги.
— Почему вы так судите?
— Не я сужу, а так жизнь рассудила… И ежели, Семен Ильич, вы меня, своей тетки, сказать, сестры своей мамаши, так чуждаетесь, то как же вы тогда относитесь к журавлинцам?..
— Уважительно, но без панибратства, Анна Сергеевна. Как и полагается пастырю.
— Эх, Семен Ильич, тут не панибратство нужно, а душевность. — Махнула рукой, вздохнула. — Видно, на разном наречии мы толкуем… Хоть обижайся, хоть не обижайся, а я скажу: для меня лично человек вы сильно загадочный…
— В чем же моя загадочность? — спросил Симеон. — Поясните, Анна Сергеевна.
— Пояснить трудно, — созналась Анюта. — Но все ж таки скажу… В том, Семен Ильич, загадочность, что не могу раскумекать, почему вы потянулись в попы? И что в этом хорошего? Или такое с вами случилось по той причине, что зараз трудновато поступить в институт, а в той вашей поповской семинарии не было конкурса на экзаменах? Вот и моя Танюша в прошлом году срезалась в медицинском. Сколько было слёз! Но мечту свою из головы не выкинула, готовится. В будущем году еще разок рискнет. — Усмехнулась, скосив на племянника насмешливый глаз. — Но врач — это понятно, а поп… Или вы, Семен Ильич, на легкий хлеб устремились?
— Не угадали, Анна Сергеевна, — поглаживая бородку, отвечал Симеон. — И не то и не другое, а третье, то, о чем вы не упомянули: вера в великое и святое дело, которому служит русская православная церковь… Вы сказали о мечте Татьяны. У меня тоже мечта, и она похожа на ту, какой живет моя кузина. И именно мечта звала меня туда, куда я пришел. Словами это не передать… И если бы я в десятый раз не выдержал экзамены в семинарию, я бы их выдержал в одиннадцатый раз! Стремление души — великое и святое дело, Анна Сергеевна!
— Стремления бывают разные, — возразила Анюта, — одни на пользу человеку, другие ему во вред. Разбираться, Семен, тут нужно!
Однажды случилась у них беседа несколько необычная, на тему, так сказать, сугубо сердечную, интимную. Дело в том, что журавлинский поп, к большому удивлению тети Анюты, влюбился в свою кузину, и влюбился, по его же словам, как Ромео в Джульетту или как в наши дни могут влюбляться только люди темпераментные, смелые и решительные. Как-то вечером, когда Татьяна ушла на гулянку, а в раскрытое окно был слышен тоскующий голос баяна, Симеон постучался в комнату тети Анюты. На заросшем бородкой лице — грусть, в глазах — тоска. Тетя Анюта, ничего не зная о сердечных чувствах племянника и толком не понимая, почему Семен Ильич пожаловал к ней, пригласила его к столу выпить чашку чая. Симеон не отказался и тут, держа в дрожащей руке блюдце и чашку, признался, что давно и страстно любит Татьяну. Боясь уронить посуду, он поставил блюдце на стол и продолжал:
— Вы не улыбайтесь, Анна Сергеевна! Я так люблю вашу дочь, так обожаю, что желал бы видеть ее своей женой, и я осмеливаюсь просить, дорогая Анна Сергеевна, вашего на то материнского благословения…
— Ой, лышенько ты мое! — бледнея, воскликнула тетя Анюта. — Да вы что, Семен Ильич, или шуткуете надо мной? Или испытываете мои нервы? Как же такое могло забраться вам в голову?
— Не понимаю, что тут такого удивительного? — Симеон отхлебнул остывшего чая, вытер ладонью усики. — Никакого тут нету противоесте-ства.
— Да как же так — нету? Есть! Именно есть, в том то и всё горе. — Тетя Анюта всплеснула руками. — Рассудите сами, Семен Ильич, ить вы же человек неглупый. Танюша моя доводится вам сродственницей… Это раз… А два…
— Перебью, чтоб уточнить. — Симеон поднял тонкий указательный палец и повел бровью. — Уточняю: закон дозволяет жениться на кузине и выходить замуж за кузена… Еще в старинной литературе, ежели вы читали… Теперь говорите, что там у вас «два»? Прошу, продолжайте, Анна Сергеевна…
— Литературу я не читала, — со вздохом сказала тетя Анюта, — Ну, допустим, такой закон любви не перечит… Пусть! А совесть? Совесть куда денешь?
— Какую?
— Да ту, обычную, сказать, людскую… В кар-ман ее не упрячешь. — Тетя Аиюта строго посмотрела на племянника. — Ить вы подумали о том, что моя Танюша — комсомолка, первая птичница на ферме и вдруг становится журавлинекой попадьей? Да ведь это же смех и горе! — Тетя Анюта невесело рассмеялась. — Моя Танюша — попадья! Да такого чуда нельзя и в кино увидать! Попадья! Да как же она в глаза людям станет глядеть? Это надо сперва ослепнуть и оглохнуть, а тогда на такое решиться… Вы меня не перебивайте. И вы обязаны были, Семен Ильич, подумать об этом… Да вы же хоть и родичи, а разного поля ягоды. Как же вы будете совместно проживать? Подумали вы об этом?
— Думал… Ежели брачные узы накладываются по любви…
— Погодите, Семен Ильич, тут надо разобраться, — перебила тетя Анюта. — При чем тут любовь? Ну, допустим, Танюша полюбила попа и ни с того ни с сего стала его женой… А ваши детки, а мои внучата? О детях-то вы и не поду-мали? Как же они, разнесчастные, станут жить среди людей? Зачем же им сызмальства биографию портить? Так и будут ходить с кличками? Сын попа, дочка попа… Нет, Семен Ильич, выбрось эту свою дурость из головы и забудь о нашей балачке. Моего благословения не жди… Его не будет! Да и Танюша, ежели узнает, поднимет вас на смех… И еще скажу, Семен Ильич, ить вы вдовец?