— Не в том, Меланья, суть, — возразила худая, с бледным, испитым лицом соседка. — А в том суть, что ничего нет в том хорошего, что ты не видала своего Антона. Оттого-то у тебя сроду детишек не было..» Так что суть тут в другом. В том, что такое распутство возродилось в семье нашего парторга… Вот в каком духе наш Яков Матвеевич воспитал свою дочку!
— Ты ничего не знаешь, Ефимия, так и помолчи, — вмешалась в разговор третья женщина, по имени Ефросинья. — А я вам всем скажу что Яков Матвеевич нарочно выдал свою дочку замуж за сына Ивана Лукича, чтоб породниться с ним и чтобы иметь в Журавлях своего архитектора…
— И такое выдумала, Ефросинья! И кто тебе поверит, что Иван останется в Журавлях?
— Не останется, а будет наезжать, и ежели Журавли начнем перестраивать по его плану, то Иван станет всем делом руководить, ~ не сдавалась Ефросинья.
В другом кружке, где обычно собираются три-четыре женщины, говорилось о том, что ни в Москве, ни в каком другом городе ни жены, ни детей у Ивана не было и нет, что тут всему виной Ксения Голощекова. Чтобы скрыть от мужа свои грехи с архитектором, Ксения будто бы заставила Ивана так, для отвода глаз, жениться на Настеньке, и теперь она спокойно, никого не боясь, каждую ночь встречается с Иваном…
— И получилась у Ксении надежная ширмочка!
— Да… Хитро придумано…
— Неужели Петр слепой и глухой?
— Он-то зрячий! Как-то начал Ксении выговаривать, а она озверилась и знаешь, что ему сказала?
— А что?
— Дурак, говорит, Петро! У Ивана есть молодая жена, что я ему?
— И Петру крыть нечем? — В том-то и вся штука!
— Ловко придумано!
— До чего женщины бывают хитрые!
В третьем кружке, на берегу Егорлыка, куда хозяйки пришли с ведрами по воду, речь зашла о том, что Груня, не зная, как отвадить Ивана от дочки, закрыла Настеньку в чулане и продержала там без пищи и без воды два дня. Трудно, предположить, чем кончилось бы это издевательство, если бы на третьи сутки, ночью, Иван не разворотил ломом стенку и не унес Настеньку чуть живую…
— Молодчина Настенька, умеет любить, — с грустью в голосе сказала Катя, жена Гервасия Недумова. — Ежели, бабоньки, девушка перенесла и перетерпела такое, то это и есть настоящая любовь!
— Не выдумывай, Катя! Какая же это любовь? Это — упорство….
— Верно, Катя, никакой тут любви нету! Где, скажи, у этой любови свадьба? Где у той любови шум да веселье? Нету! Все шито да крыто!
— Что за радость, что у меня с Гервасием была свадьба, были и шумность и веселость? — возразила Катя, облизывая сухие, тонкие губы. — И какая была свадьба! Все Журавли гуляли… Сколько было выпито водки! Три дня и три ночи шумело то гульбище, а что толку? Ни любви, ни семейной жизни у нас не было и нету. Журавлинцы повеселились, пошумели и разошлись, а мой Гервасий как поглядывал до женитьбы на чужие юбки, так и зараз на них косится, кобелюка… Хвалю Настеньку за смелость!
— Погоди, Катя, хвалить да радоваться! Вот подрастет твоя Анюта да кинется, как та Настенька, в какую дурость, тогда и будешь радоваться… Если не считать Катю Недумову, то пожилые люди, особенно женщины-матери, и в Журавлях и на хуторах не одобряли поступок дочки Закамышного. Но молодежь, будто сговорившись, встала на сторону Ивана и Настеньки, и особенное усердие в этом проявил Ефим Шапиро. Узнав о женитьбе Ивана, Ефим бурно обрадовался, блестящие черные его глаза заискрились. Он и не подумал спросить, будут ли молодожены регистрироваться или не будут, а подхватил Настеньку и без музыки, насвистывая, начал танцевать с нею польку-«бабочку».
— Ой, Ефим! Ой, закружишь!
— Опоздала, Настенька! Тебя Ваня давно закружил! И как закружил — позавидуешь!
Не в силах потушить блеск взволнованных глаз, Ефим пожал Ивану руки и сказал:
— Поздравляю! Молодцы! Ох, и повеселимся!
— Обойдемся и без веселья! — сказала Настенька.
— Нет, нет! Не обойдетесь! Не сумеете обойтись!
Ефим развернул активную подготовку к гулянью; в один день все молодые люди в Журавлях и на хуторах были извещены о том, что комсомольский комитет приглашает их на вечеринку по случаю бракосочетания Ивана Книги и Настеньки Закамышной. Сказанные слова «Ох, и повеселимся!» на деле обернулись тем, что в субботу, когда начинало смеркаться, к дому Ивана Книги на велосипедах приехали янкульские баянисты — братья Косолаповы. По утверждению Ефима, на свадьбу приглашен лучший дуэт баянистов во всем районе. И это была правда!
Михаил и Семен Косолаповы уселись возле крыльца, и в умелых их руках два баяна, поблескивая перламутром, запели так певуче, что их развеселые, звавшие к себе голоса разлились по всем Журавлям. И тогда, как по сигналу начали собираться гости. Парень или девушка, здороваясь с Иваном и Настенькой, то смущенно, то с завистью смотрели на жениха и невесту, протягивали им букетик цветов. И хотя это были букеты небольшие и составленные не из роз и георгинов, а из цветочков степных, собранных за селом в траве, но их скопилось столько, что в доме не хватало ни кувшинов, ни кастрюль, куда бы можно было все их поставить. Только Маруся Подставкина, прилетевшая с мужем на мотоцикле, держась за его упругую спину, где-то раздобыла две красные розочки. Поцеловала Ивана и приколола одну розочку к его рубашке, затем поцеловала Настеньку и приколола вторую розочку к ее белой кофточке.
Кто подкатывал на велосипеде, кто приходил пешком, а из Янкулей и из Птичьего молодежь, распевая песни, приехала на грузовиках — тоже забота Ефима: уговорил и Гнедого и Лысакова. дать машины… Позже всех заявился Ефим. На мотоцикле, в люльке, привез свою Варю и сына, уже уснувшего у нее на руках. Маленького Костю уложили на кровать. Варя постояла перед зеркалом, причесалась и вышла во двор. Ефим подбежал к ней и крикнул:
— Михаил! Семен! А ну, для начала дайте «Амурские волны»!
Вальс танцевали все. Поглядывали на Ивана и Настеньку, и всем казалось, что лучше их никто не танцует…
…Только к тому времени, когда за Егорлыком забелел восток, а Михаил и Семен окончательно выбились из сил, веселье начало постепенно утихать, как утихает в степи ветер… Вот грузовики из Птичьего и из Янкулей, набрав в свои просторные кузова приморившихся парней и девушек, покинули Журавли. Вот и Егор увез на мотоцикле свою Марусю, а следом за ними, усадив Варю с сыном в качающуюся, как на волнах, рессорную люльку, умчался и Ефим… Последними, положив в чехлы баяны и укрепив их за спинами, сели на свои велосипеды братья Косолаповы. Утих, опустел двор, и почему-то Ивану и Настеньке стало грустно. Настенька, чувствуя усталость и ноющую боль в ногах, пошла стелить постель, а Иван закурил, присев на нижнюю ступеньку крыльца, и задумался. Голову уронил на колени и не слышал, как к нему подошла Ксения. С минуту постояла, затем тихонько, чтобы не услышала Настенька, сказала:
— Доброй ночи, Ваня…
— Ксения?
— Да, это я… Ты всю ночь веселился, а я плакала…
— Что тебе здесь нужно?
— Вот пришла, чтоб напомнить про ту ноченьку, что проплыла над Манычем… и про все, что было…
— Ни к чему эти напоминания… То, что было, не вернется и не повторится…
— Не плюй, Ваня, в колодец… Как энать, может, еще придется из него воду пить…
— Иди, Ксения, своей дорогой…
— Я уйду, а только хочу тебе сказать: не будет у тебя с Настенькой счастья… Помяни мое слово… Не гляди на меня с такой злостью… я уйду и…
Ее душили слезы. Ей трудно было говорить, она повернулась и быстрыми шагами пошла к калитке…
— Ваня! — крикнула Настенька. — С кем это ты говоришь? Иди спать! Слышишь, Ваня!
Иван бросил папиросу, взглянул на калитку, где скрылась Ксения, тяжело поднялся и пошел в дом.