— Что мелешь, Яков? То скворцы, птица, а это наша дочка!
— Все одно… Не вижу разницы, — все так же не глядя на жену, отвечал Яков Матвеевич. — Из дочки получилась любимая жена… Вот и всё!
— Да какая же она ему жена? — не унималась Груня. — Невенчанная, нерасписанная?
— А ее ни венчания, ни росписи не волнуют…
— Да ты что, Яков, смеешься? Так, без всего, не по-людски и будет жить? Да какое же это, в чертях собачьих, замужество?!
— Чего крик подняла? — Яков Матвеевич выпрямился, встал. — И почему у меня спрашиваешь? У неё и спроси… Твоя дочь!
— Поговорил бы ты с нею, Яша… — со слезами на глазах сказала Груня. — Вышиби из ее дурной головы сумасбродство!
— Это я тебе поручаю.
— У меня с нею будет разговор короткий! — Груня погрозила сильными кулаками в окно. — Ох, будет разговор! Она дождется, скворчиха! Она допрыгается, попрыгунья! И ежели ты, Яков, так сразу оплошал и сдался, то меня она не сломит! Нет, не на ту нарвалась! У нее характерец, а у меня еще похлестче! Эту ее собачью свадьбу я быстро разгоню и поломаю… Подумать только; жить незаконной женой! Вот тебе, Яков, твое воспитание! Вот тебе результат, что ты не дозволил ее окрестить… Яшу окрестила, вот и парень растет как парень… А эта некрещёная… Набрала в голову разных глупостев, а родителям от этого одно страдание да мучение!..
— Ну, погоди, не горячись! — Яков Матвеевич успокаивал разгневанную жену, понимая, что если Груня поднимет шум-крик, то его услышат во всем селе. — Не кричи и не вспыхивай, спичка! Подумаем, разберёмся…
— О чем еще думать, что еще разбирать?! Зараз же иди и приведи ее в дом!
— Ну, хорошо, пойду, пойду, — согласился Яков Матвеевич. — Но успокойся и помолчи!
— Когда пойдешь? — Голос у Груни строгий, взгляд заплаканных глаз властный, решительный. — Зараз же иди!
— Ну, чего расходилась?.. Шаль, что нету Ивана Лукича. Мы быстро бы их образумили. Но ничего, я и один управлюсь. Вот пойду к Ивану, погляжу его чертежи и заодно с дочкой потолкую… Будь спокойна, непременно уговорю, и завтра они распишутся!
Нетрудно было понять, что обещания Якова Матвеевича «непременно уговорю» остались пустым звуком. Его разговор с дочерью в присутствии Ивана ни к чему не привел и ничего не изменил. О том же, чтобы увести Настеньку домой, нечего и думать. Настенька была спокойна, вежлива, но говорила с отцом так смело, что Яков Матве-звич, слушая ее, разводил руками и удивлялся: до чего же мы, оказывается, не знаем своих детей! Эткуда, скажи, у этой развеселой девушки появилась и эта смелость и эти прямые слова?
— Батя! Хороший мой батя! — Глаза у Настеньки тревожно блестели. — Кому-кому, а тебе стыдно не понимать меня и Ванюшу.
— Почему стыдно, дочка?
— Ведь ты парторг! Сколько раз на собраниях призывал людей строить коммунизм! Призывал, а?
— Ну, было, было… Так что?
— А сколько раз говорил людям, чтобы они трудились и перевыполняли планы! Было это?
— А как же! — Яков Матвеевич смотрел на взволнованную дочь и улыбался. — Труд, дочка… Я сам на практике знаю, что такое труд… Вот и людям говорил и буду говорить…
— В душу им загляни, батя, — смело отвечала Настенька. — Не заглянул… Или не успел, или не посмел, а может, и побоялся… Вот и нас с Ванюшей испугался. Мать испугалась — это понятно… А ты чего нас боишься? Мы с Ванюшей строим не только новую жизнь, а и новую семью, какой, может, еще не было, но непременно будет, такую семью, где одна лишь любовь будет служить документом и супружеской верности и супружеской честности… Что ж в этом плохого, батя? И разве мы виноваты, что и любовь наша и наши желания стоит выше того, к чему люди привыкли? Ваня! Скажи отцу! Может, хоть тебя он поймет, Ваня!
— Не трудись, Ваня, не надо разъяснений, — сказал Яков Матвеевич. — Оказывается, Настенька, ты не такая глупенькая, какой мы с матерью тебя считали. И то, что зараз мне сказала, я понимаю, не маленький… Верю, в будущем семьи станут жить не так, как живем мы, и не так, как живут Маруся и Егор Подставкины. Но то все в будущем… А зараз что скажут люди? Мать твоя убивается горем, извелась, несчастная… Хоть ее, дочка, пожалей… Все молодожены идут в загс. Такой установлен порядок… Что тут плохого?
— А мы не пойдем! — сказала Настенька. — Надо же кому-то начинать… Вот мы и будем первыми.
Яков Матвеевич не стал спорить и ушел домой ни с чем. Дорогой думал о Настеньке. Не верилось, что это его дочь так смело говорила с ним. «Рядом жила, а не видел, не замечал, — Думал он. — А Иван приметил, Иван разглядел…» Дома рассказал жене о своих неудачных переговорах с дочкой. Груня расходилась пуще прежнего.
— Вот я ей покажу, что оно такое, коммунизм и новая жизнь! — кричала Груня, грозясь кулаками. — У меня она еще узнает, что оно такое, новая семья, паскудница!
Не зная, какую бы кару придумать непокорной дочери, Груня решила спрятать Настеньку, посадив ее под замок в чулан. Мать была уверена, что такая крайняя мера непременно сломит Настенькино упорство. Но как заманить строптивую дочку в западню? Насильно ее туда не втиснешь. И надо это сделать в тот момент, когда дома не будет мужа.
Как только Груня подумала об этом, так сразу же подвернулся удобный случай, и заманить Настеньку в западню оказалось нетрудным делом… Как на грех, именно в тот день, когда Яков Матвеевич рано утром ушел в правление, а Груня управлялась по хозяйству, в книгинском доме не нашлось соли. Настенька поставила в кастрюльке варить картошку. Можно было попросить соли у соседей. Но Настенька, желая повидаться с расстроенной родительницей, взяла чашку и пошла к матери. Не знала Настенька, сколько стоило матери душевных усилий, чтобы показать, что ничего плохого она против дочери не замышляет, а приход ее даже радует и она готова дать ей соли хоть целый пуд. Насильно улыбаясь, Груня сказала, что соль в чулане. Взяла ключ, открыла тяжелую, из дуба дверь и вошла в тесное и мрачное, с одним оконцем помещение. И когда Настенька с чашкой в руках, ничего не подозревая, переступила высокий порог, Груня с проворством дикой кошки выскочила из чулана, с силой захлопнула дверь, накинула железную петлю и ловко прихватила ее замком.
Оказавшись в западне и еще толком не соображая, как все это могло случиться, но сознавая, что попала в чулан не случайно, Настенька опустилась на мягкий мешок, набитый шерстью, и осмотрелась. В чулане было сумрачно и душно. Из оконца сквозь мутное, старательно затканное паутиной стекло сочился свет… Из-за дверей послышался самодовольный, с нотками злорадства голос матери:
— Ну, что, доченька, доигралась? Посиди под замком, отдохни и одумайся. Может, тут, в чулане, ума тебе прибавится и не станешь ты родителей позорить, пойдешь в загс…
— Не пойду!
— Ишь какая прямая! Не гнется и не кланяется! Выпрямилась и стоит…
— И стою!.. Что за радость… Послушайте, мамо… Что за радость в том, что моя подружка Маруся расписалась, а Егор накинулся на нее, как зверюка, с кулаками?.. А Люська Петракова бросила мужа и убежала с другим на Сахалин? А как живут Нюра Пашкова и Ксения Голощекова? Разве это семейная жизнь? А ведь, они расписывались… И не говорите, мамо! У меня есть свои убежения!
— Выдумка твоя, вот что у тебя есть! Какие могут быть в замужестве убеждения? Людей постыдись, дурная твоя голова!
— Откройте, мамо!
— Дай матери слово — открою.
— Откройте! Поиздеваться захотели… Не мать вы, а инквизитор!
Не понимая, что означает слово «инквизитор», но думая, что это какое-то ругательство, Груня от обиды задыхалась. Ей тяжело было стоять, и она прислонилась широкой спиной к дверям. Отдышалась и снова начала донимать дочь укорами. Настенька умолкла и не отвечала. Сколько ни. обращалась к ней Груня, за дверью было так тихо, точно там никого и не было. Не в силах больше ни разговаривать, ни стоять, Груня, покачиваясь, как слепая, пошла в комнату. Упала на кровать и затряслась в плаче.
Прошло часа три, пока Груня отлежалась и успокоилась. Наплакалась вволю, намочила слезами подушку. И как только поднялась и в глубоком кармане юбки нащупала ключ от чулана, обидные слезы снова сдавили горло. Боязливо, нехотя подошла к чулану. Высвободила из-под косынки маленькое, с медной сережкой, хрящеватое ухо и приложила его к щелке, прислушалась. Удивительное дело: в чулане царили тишина и покой. «Наверно, с горя уснула моя разбойница, — думала Груня, не отрывая ухо от щелки. — Горе ты мое тяжкое… И в кого, скажи, такая самонравная уродилась?..»