— Тебя прошу, Галя… Корова молочная, так что немного оставишь молока для Вани, а остальное заберешь себе.
— У меня, мамо, своя корова во дворе, да и на ферме мне опротивело их доить, — сердито ответила Галина, размешивая в ведре короткой палкой известковый раствор, похожий на сметану. — И дом на моей шее, руки все известка поела, а вы еще и свое хозяйство на меня вешаете.
— Куда же деть корову?
— Не надо уезжать! Ничего с Диной и с Алексеем не случится.
— Просит же Алеша…
— А вы отпишите, что не можете приехать… Вот и все!
— Глупая ты, Галина. — Василиса осуждающе посмотрела на невестку. — Ты тоже мать, и когда твои хлопчики подрастут да разъедутся, вот им и будешь так отписывать, а меня не учи, молода еще! И ежели тяжко подоить корову, то пусть она хоть сгинет, а я все одно поеду к Алеше…
На этом неприятный разговор и закончился. Не простившись, Василиса с гордо поднятой головой направилась к воротам. Затем остановилась, быстро вернулась и заглянула в землянку. Дед Лука, в полотняных, давно стиранных подштанниках, лежал на низкой узкой кровати, вытянув, как мертвец, свои сухие, костлявые ноги. Такая же полотняная рубашка на нем была расстегнута. На голой, усеянной белыми волосками груди покоилась балалайка с оборванной струной.
Старик прихворнул. Третий день ему нездоровилось, и лежал он в своей низенькой землянке, как в могиле, одинокий и молчаливый. Изредка к нему шумливой ватагой залетали правнуки, просили дедуся побренчать на балалайке. И дедусь, даже хворый, в этом им не отказывал. Играл охотно, иногда подпевал своим слабым голосом. Когда же, как на грех, оборвалась струна, дети перестали навещать старика. Купить струны некому, да в Журавлинском сельпо их и не продают. Нужно было ехать в Грушовку или в Армавир. Но кто поедет? А без балалайки старик окончательно заскучал и затосковал. И как же он обрадовался, когда по одному ему слышному характерному шороху шагов узнал, что к нему пришла Василиса.
— Лежите, батя?
— Лежу, дочка… Что-то косточки мои заныли. — Лука холодно, отчужденно смотрел слепыми глазами на Василису, натужно глотая слюну и двигая крупным кадыком на морщинистой шее. — Будто я и не хворый, а силов у меня нету. И почему силов нема, не знаю… Так и лежу,
Кормят вас, батя?
— Спасибо, Галина не забывает. — Потрогал две струны несгибающимся большим пальцем. — : Беда, дочка, музыка моя испортилась. Накажи Ивану, пусть поедет в город и купит струн…
— Скажу, батя, скажу.
— А ты как живешь, Васюта?
— Хорошо живу… Вот к сыну Алексею собираюсь. Пишет, чтоб приехала… Заглянула к вам проститься. Может, и не увидимся.
— Все, дочка, могет быть, — жуя пустым ртом, сказал Лука так спокойно, будто говорил о том, что вот он встанет, и поедет в город, и купит струны. — Еще что пишет внук?
— Вам поклон передавал, и жинка его вам кланялась.
— Спасибо детям, что не забывают. В деда пошёл Алешка, к овцам потянуло… Моя в нем кровушка, моя. Эх, Васюта, как, бывало, я чабановал! А какую овцу мы пасли, а какую стрижку снимали!:. Нынче сын Иван жалуется, что шерсти мало. А почему ее мало? Не умеют пасти овцу. Как, бывало, мы пасли? Ног не жалели. Летняя ноченька на исходе, а ты идешь впереди отары и спиной чуешь, как овца траву берет. Через это и шерсть росла, Умели нагуливать ту шерсть… Теперь того старания нету, разленились чабаны. — Снова худая грудь старика приподнялась, он вздохнул. — Эх, поставить бы меня на ноги да к овцам отправить, я бы хоть внука своего поучил, как овцу беречь! Говорил Ивану: «Отошли меня к чабанам», — не желает… Я бы там, в степи, сразу поздоровел, ей-богу, поздоровел бы! Счастливая ты, Васюта, что едешь в степь. В степи человеку завсегда здоровее… Поклон от меня повези внуку да накажи, чтоб не брезговал ерлыгой. Хоть Алеша и ученый, а сперва пусть возьмет ерлыгу да походит за отарой, как я, бывалоче, ходил, вот тогда и наука ему пригодится… Так и скажи от меня Алеше…
Василиса пообещала и поклон увезти и наказ внуку передать и, попрощавшись с дедом Лукой, направилась к Закамышным. Груня готовила обед и встретила Василису ласково, опросила, почему соседка так редко ее навещает. «Все недосуг, все маята». И когда Василиса сказала, что собирается ехать к Алексею и что, может быть, повидает там Яшу, Груня с грустью ответила:
— Не повидаешь Якова… Разбилась у них дружба… Яша мой в совхозе, писал, что от Сухой Буйволы это место находится далече.
— В степи просторно, это верно, — согласилась Василиса, понимая, что и ей и Груне больно говорить о том, что дружба их детей расстроилась. — Степь, она как море…
— Как же с хозяйством? — осведомилась Груня. — На кого оставишь?
— Трудно с хозяйством. — Василиса вытерла кончиком платка сухие губы. — Была у невестки. Не желает Галина доить мою корову. — И вздохнула. — А ехать мне необходимо. Алеша так просит, так просит!
— Подсоблю тебе, Васюта, пригляжу за домом, раз у тебя такая нужда.
Поднимая сильные, согнутые в локтях руки, Груня поправляла скрученную на затылке толстую косу. Василиса с умилением смотрела на свою крупнолицую, пышущую здоровьем, еще молодую соседку и думала: «Какая славная женщина, какая добрая да отзывчивая! С такой и породниться не грех, и, видно, Настенька характером в мать пошла. Хорошая была бы женушка у Ивана». Сказать же об этом постеснялась, знала, что у Ивана есть какие-то несельские подружки, и ей неведомо было, что пишут они ему и что пишет он им… Поблагодарила Груню, сказала, что больших хлопот хозяйство не потребует. Утром и вечером подоить корову, попоить ее, а в стадо она и сама пойдет; дать корм птице, собрать яйца — куры несутся под навесом.
— А где дочка? спросила Василиса, задерживаясь у дверей.
— На канале, где же ей быть. На зорьке усядется на велосипед и умчится. Только к вечеру заявляется, водяная царевна. И вечером дома не сидит. — Помолчала, покачала головой. — То, бывало, на танцульки бегала, а теперь к твоему Ивану зачастила… Не знаю, рад ей Ваня или не рад.
— Да ты что, Груня? — удивилась Василиса, прикрыв концом платка улыбающийся щербатый рот. — Еще как рад! С нею Ваня завсегда бывает веселый да обрадованный — это я замечала не раз. Она ему помогает, что-то они вместе чертят, малюют. Сама видела… А то как-то принесла ему вареники.
— Про вареники знаю. — Груня опять подняла полные у плеч, красивые свои руки, быстро, пальцами поправила волосы. — Говоришь, чертят и малюют? А может, они там целуются? Не замечала, Васюта?
— Этого повидать не довелось, — чистосердечно призналась Василиса и улыбнулась. — Это дело такое, что его не подглядишь, не подсмотришь… Сами мы тоже когда-то с парубками целовались и миловались, а родители этого ничего не видели.
— Боюсь, Васюта началось у них с малеванья да с чертежей, а кончится бог знает чем… — со вздохом сказал Груня. — Еще с месяц Иван побудет в Журавлях, а потом снова на девять лет скроется…
— Ваня мой образумился, — со вздохом ответила Василиса. — Ему еще годок осталось учиться—и все. А как за Журавли взялся! Сколько разных чертежей… Как-нибудь загляни к нему да посмотри, что там у него делается… Да и не такой мой Ваня, чтобы стал над девушкой насмехаться… Сказку тебе, Груня, я рада была бы с тобой породниться. Славная у тебя дочка. И скромница, и мастерица на все руки, и веселая..
— Я тоже порадовалась бы, — сказала Груня. — Да только ныне родители не властны над своими детьми.
То, что Груня сама охотно взялась присмотреть за книгинским хозяйством, а особенно то, что они ласково, понимая друг друга, поговорили о детях, успокоило Василису. Она забыла о предстоящей встрече с мужем и вспомнила об этом, когда пришла домой и развернула свою тетрадку. Знала, что разговаривать с мужем ей необходимо и что разговор этот будет неприятным. Чего доброго, Иван Лукич разозлится и на прощание обидит ее. Она этого боялась, и все же уехать, не повидав мужа и не сказав ему хотя бы двух слов, она не могла.
Разговор с Иваном Лукичом вопреки ее опасениям оказался и коротким и мирным. В тот день Иван Лукич обедал дома. Как всегда, спешил, ел торопливо. У порога, поджидая седока, стоял мотоцикл. Иван Лукич вытер ладонью усы, прочитал письмо Алексея, выслушал о желании Василисы поехать в Сухую Буйволу и отнесся к этому равнодушно.