Когда пение смолкло, Нильс поспешил к берегу. Лед в глубине бухты уже стаял, но в нее нанесло столько песку, что мальчик смог благополучно добраться до берега. С величайшей осторожностью он так близко подкрался к костру, горевшему на берегу, что мог увидеть людей, сидевших и стоявших вокруг, мог услышать их речи. И снова он подумал, что все это ему мерещится. Никогда прежде не доводилось ему встречать людей в такой одежде. Женщины были в черных остроконечных чепцах, коротеньких белых дубленых полушубках, зеленых шелковых лифах, в черных юбках и передниках, испещренных белыми, красными, зелеными и черными полосками. На мужчинах были круглые шляпы с низкой тульей, синие сюртуки, отделанные красным кантом, желтые кожаные штаны затянуты ниже колен красными подвязками с кисточками. Может быть, все дело в одежде, только эти люди показались Нильсу более статными и красивыми, чем жители других провинций. И разговаривали они друг с другом на каком-то особом наречии, так что мальчик долгое время ничего не мог разобрать. Их наряды напомнили ему одежды, которые хранила в своем сундуке матушка и которые давным-давно никто не носил. И Нильс снова подумал: «Уж не мерещится ли мне? Может быть, это какой-то древний народ, сотни лет назад ушедший из жизни?» Но нет, он видел, что перед ним самые что ни на есть обыкновенные люди. Просто те, кто жил в окрестностях озера Сильян, сохранили больше от минувших времен и в речах, и в одежде, и в обычаях, чем жители других провинций, которых знал мальчик.
Вскоре он понял, что люди, сидевшие у костра, говорили о прежних временах. Они вспоминали, как жилось им в юные годы, как приходилось странствовать по нескончаемым дорогам в чужих краях, чтобы заработать на хлеб своей семье, Нильс услыхал множество историй, но больше всего ему запомнился рассказ одной старой женщины о тяжкой судьбе, выпавшей на ее долю.
РАССКАЗ ЧЕРСТИ С ТОРФЯНОГО БОЛОТА
— Нас, детей, у отца с матушкой было много, а усадьба наша в Эстбъёрке была небольшая, да и времена выдались суровые. Так что, как минуло мне шестнадцать, пришлось уйти из дому на заработки. В котомке лежало у меня несколько караваев хлеба, телячья лопатка да кусочек сыра. А в кармане бренчали двадцать четыре скиллинга[32] — вот и все деньги на дорогу. Остальные припасы, вместе со сменой рабочей одежды, я сложила в кожаный мешок и отправила в Стокгольм со знакомым возчиком.
Вышли мы, двадцать парней и девушек из Ретвика, на дорогу, что ведет в город Фалун, и давай отмеривать милю за милей. Это вам не на поезде ехать, в удобных-то вагонах, как едут ныне далекарлийские девицы. Сейчас-то до Стокгольма добраться — всего ничего, каких-нибудь восемь-девять часов! А мы хоть и делали по три-четыре мили в день, только через неделю добрались до него,
Вот, значит, в 1845 году, в апреле четырнадцатого дня, увидала я в первый раз столицу нашу Стокгольм. Как только вошли мы в город, люди давай друг дружке кричать да подсмеиваться.
— Глянь-ка! Далекарлийский полк идет!
И впрямь: шли мы по улицам с таким грохотом, что казалось, будто целый полк шагает. Ведь все мы надели башмаки на высоких каблуках — а башмачник туда не менее пятидесяти большущих гвоздей всадил, да с непривычки к горбатым булыжным городским улицам многие из нас спотыкались и падали.
Завернули мы на постоялый двор, где останавливались люди из Далекарлии; звался он «Белая лошадь», а расположен был на улице Стура Бадстугатан в южном конце города — Сёдере. Люди же из Муры жили на постоялом дворе «Большая корона» по той же самой улице. Из тех двадцати четырех скиллингов, которые я взяла из дому, оставалось уже только восемнадцать! Спешно надо было искать заработок. Одна из землячек сказала, чтоб я наведалась к ротмистру, жившему у Хурнстулла. Он и нанял меня на четыре дня вскапывать грядки и садовничать. Платил он мне поденно — двадцать четыре скиллинга в день на моих собственных харчах. С таких денег не очень-то потратишься на еду, вот я и ходила полуголодная. Только раз наелась досыта: маленькие господские дочки увидели, какой скудный у меня обед, побежали на кухню и выпросили для меня еды.
Потом я стала работать у одной госпожи на улице Норландсгатан. Жилье у меня там было прескверное, крысы стащили и чепец, и шейный платок, да еще проели дыру в кожаном мешке с провизией. Пришлось зачинить его старым голенищем. Не смогла я здесь больше двух недель проработать, и пришлось домой пешком топать — всего с двумя риксдалерами в кармане.
Пошла я на этот раз через Лександ и остановилась на несколько дней в селении Рённес. Помнится, хозяева там варили молочный суп из молотой овсяной муки с отрубями да мякиной. Ничего другого у них не было, но и это казалось вкусным в те голодные дни.
Да, в том году похвалиться мне было особенно нечем, но на другой год еще хуже пришлось. Снова надо было на заработки отправляться; дома-то у нас есть было нечего. Пошла я на сей раз с двумя далекарлийскими девушками в Худиксваль, а идти туда — двадцать четыре мили. Да еще с кожаными мешками на спине — везти-то их было теперь не на чем! Мы думали, что нас наймут садовничать. Но только рано пришли мы в Худиксваль: повсюду еще лежал глубокий снег, и никакой работы в саду, ясное дело, не нашлось. Пошла я тогда по крестьянским хуторам, просилась в работницы. Милые вы мои, до чего ж я устала и изголодалась, прежде чем добралась до усадьбы, где сжалились надо мной и наняли чесать шерсть за восемь скиллингов в день, Ну, а как пришла весна, нашла я работу в городе. Садовничала там до самого июля. Только одолела меня такая тоска по дому, что я подалась в Ретвик. Было мне тогда всего семнадцать годков. Башмаки я износила, и пришлось двадцать четыре мили идти босиком. И все же в душе я радовалась: ведь мне удалось сберечь целых пятнадцать риксдалеров. А для маленьких братцев и сестриц я несла несколько черствых булочек да кулек с сахаром, который сумела скопить. Когда кто-нибудь угощал меня кофе с двумя кусочками сахара, один я всегда прятала.
Вот сидите вы тут, далекарлийские девчонки, и даже не думаете бога-то возблагодарить за хорошие времена, что он нам ниспослал! А в ту пору один неурожайный год сменялся другим. Всем молодым парням и девушкам из Далекарлии приходилось идти из дому на заработки. Вот и на третий год, это уже был 1847-й, пошла я снова в Стокгольм и на этот раз работала в большом саду Стура Хурнсберг. Нас, девушек из Далекарлии, было там немало. Платили нам поденно чуть-чуть побольше обычного, да мы еще на всем старались выгадать. Даже старые гвозди да кости в садах подбирали и продавали в лавку ветошника, а на вырученные деньги покупали себе вместо хлеба солдатские сухари из казенной пекарни. В конце июля отправилась я домой, чтобы помочь собрать урожай. На этот раз мне удалось скопить целых тридцать риксдалеров.
На другой год снова пришлось идти на заработки. Посчастливилось мне наняться в усадьбу королевского конюшего под Стокгольмом. В то лето в Логордсъердете проходили манёвры. Вот маркитант и послал меня пособить на походной кухне, а помещалась она в большой полковой повозке. До самой смерти не забуду, пусть хоть сто лет мне стукнет, как в Йердете мне довелось однажды трубить в пастуший рожок перед самим Оскаром Первым.[33] В награду я получила тогда от него целых два риксдалера.
А после я много лет подряд была в летнюю пору перевозчицей в бухте Брунсвикен под Стокгольмом и плавала между Албану и Хагой, где королевский замок. То было самое лучшее для меня время. С собой в лодку мы всегда брали на всякий случай пастушьи рожки, и порой те, кого мы перевозили, сами брали весла, а мы им играли. Когда же осенью перевоз кончался, я ходила в Упланд, молотить зерно в крестьянских усадьбах, и к Рождеству обычно возвращалась домой с сотней или около того риксдалеров в кармане. И еще зарабатывала зерно на молотьбе; отец забирал его потом по санному пути. Да, если б я с моими сестрами и братьями не приносила домой деньги, жить было бы не на что. Зерно с нашей собственной земли кончалось чаще всего к Рождеству, картошки же в ту пору люди сажали мало.