– И я должен найти к нему подход. – Я не удержался от тяжелого вздоха; Волкодав, похоже, ты скоро превратишься в затычку для каждой дырки…
– Именно.
– Что для этого нужно?
– Попасть в колонию усиленного режима.
– Чего?!
– Не ори, – строго осадил меня полковник. – Ты не на митинге.
– Значит, я должен сесть в тюрягу… Моб твою ять! Виктор Егорович, за что?! Прошу вас, куда угодно, только не на нары! – Надо, – отрезал он, но глаза все-таки отвел.
Жалеет? Как же, от него дождешься…
– Ну, если надо… – жалобно проблеял я и с жадностью допил остатки фирменного пойла – когда еще придется?
А что было делать? Служба…
Я всегда знал, что моя жизнь – сплошное дерьмо; но не до такой же степени!
Ага, уже подъем… Барачные шестерки уважительно тормошат бугра.
Коцы[4] на копыта[5], бушлат на плечи – и вперед, в светлое будущее.
Эх, Волкодав…
Киллер
Старик пытался учить меня языку, на котором разговаривала деревня.
– Во[6], – тыкал он в свою тощую грудь костлявым пальцем.
– Тебя зовут Во? – показал я на него.
Старик что-то сокрушенно залопотал в ответ – наверное, поражался моей бестолковости – и позвал внучку.
– Во… – робко сказала она, приложив пятерню к груди.
– Я? – наконец дошло до меня. – Во! – указал я на себя.
Старик радостно закивал. – Так бы сразу и сказал…
Облегченно вздохнув, я попытался улыбнуться; но вместо улыбки получилась жалкая гримаса – я все еще был прикован к постели и лишь изредка, когда никого не было поблизости, превозмогая слабость и боль, вставал на ноги, придерживаясь за стенку хижины.
Я знал уже немало слов: ми – рис, лян – лепешка или хлеб, да – большой, до – много, хун – красный, хуа – цветок, даолу – дорога…
Я перезнакомился с доброй половиной деревенских жителей, большей частью с молодыми девушками, не упускавшими случая, чтобы пообщаться со мной и непременно принести что-либо вкусное, в основном орехи и фрукты.
Они появлялись внезапно, словно стайки птиц, с щебетом и хихиканьем, и так же молниеносно исчезали, едва на горизонте появлялись старшие.
Мужчины деревни занимались скотоводством и охотой, а женщины ковырялись в небольших огородиках или собирали дикорастущие плоды, попутно подбирая и мелкую лесную живность.
Днем возле хижин можно было увидеть только мальцов, древних старух, старейшину и толстяка барабанщика, с утра до вечера полирующего свой барабан; судя по безумному взгляду, это был деревенский дурачок.
От него я не слышал ни единого слова – он только бессмысленно улыбался и изредка что-то мычал, похоже, напевал.
Я узнал многое, но только не ответ на самый главный вопрос, словно заноза сидевший в мозгах, – кто я?
Удивительно, но все касающееся моего прошлого, едва я пытался вспоминать, мгновенно превращалось в пульсирующий разноцветный туман, сквозь который виднелась стремительно приближающаяся земля.
Эта картина часто снилась мне по ночам, и нередко я просыпался в безумном страхе, беззвучно крича и обливаясь холодным потом.
Мне уже рассказали, что я упал с неба вместе с обломками железной птицы. И даже показали остатки кресла – к нему я был пристегнут, когда меня нашли деревенские охотники.
Судя по объяснениям старейшины, я свалился в глубокую расселину, почти доверху засыпанную снегом; это меня и спасло от смерти.
Наверное, главный удар приняло на себя кресло, потому как задняя часть моего тела была сплошной болью.
Конечно, мне здорово повезло, что катастрофа произошла на глазах охотников, и они оказались в достаточной мере любопытны, чтобы вытащить меня из-под многометровой снежной толщи.
Впрочем, скорее всего, ими двигало прагматическое чувство наживы – при их невероятной нищете любой металлический обломок был большой ценностью, тем более когда его послали сами небеса.
Несмотря на то, что от меня этот факт тщательно скрывали, я по косвенным признакам определил наличие в деревне и других "подарков горных духов" из разрушенного самолета – по вечерам вся деревня с нескрываемым нетерпением ожидала возвращения охотников, а после веселилась возле костра на площади до полуночи.
Глядя, с каким вожделением посматривает старейшина на кресло (как я понял, все считали его моей собственностью), я, тая улыбку, с торжественным видом вручил этот "раритет" шафрановому старцу. Несмотря на свое положение и почтенный возраст, он по-детски обрадовался…
Мое выздоровление несколько затянулось, хотя физически я начал восстанавливаться уже на исходе третьей недели пребывания в деревне. Возможно, этому способствовали различные отвары и примочки старика, которыми он потчевал меня с завидной настойчивостью и регулярностью, несмотря на мои слабые попытки уклониться от варварских знахарских процедур.
За редким исключением питье было по вкусу горше полынной настойки и жгло внутренности почище перца, а от компрессов тело нередко покрывалось волдырями и в срастающихся костях вдруг словно просыпались жучки-древоточцы, безжалостно вгрызающиеся в неподатливую костную ткань.
Приходилось, стиснув зубы, терпеть, чтобы не потерять лицо в глазах любопытствующих: для них лечебные манипуляции старейшины были сродни театральному действу.
Я начал вставать и пытался ходить, что вызывало бурный протест моего лекаря, а в его отсутствие – внучки, весьма прилежной помощницы старого знахаря.
И только ночью, после обычных посиделок у костра, когда сон наконец смаривал даже самых непоседливых и шустрых, я принимался за физические упражнения, с точки зрения шафранового старца совершенно мне противопоказанные.
Просто бродить по деревне я опасался – ее сторожили огромные мохнатые волкодавы, похожие на львов, и мне вовсе не улыбалась перспектива испытать на своей шкуре остроту и крепость их клыков, легко разгрызающих самые большие мослы.
А потому я лишь приседал и отжимался от земли до полного изнеможения, стоически терпя боль, скручивающую все еще вялые мышцы в твердокаменные жгуты.
Но если тело постепенно становилось послушным, а мускулы наливались силой, то мое моральное состояние оставляло желать лучшего.
Старик лишь фыркал от негодования, глядя, как я валяюсь день-деньской неподвижным бревном с остановившимся взглядом, почти не реагируя на окружающих, погруженный в черную меланхолию, легко распознаваемую по моей постной физиономии.
Даже уроки языка, вначале нравившиеся мне больше всего тем, что вносили определенное разнообразие в непривычные для меня ничегонеделание и постельный режим, теперь стали едва ли не пыткой.
И только чтобы не обидеть старца, я глубокомысленно морщил лоб, делая вид, что запоминаю мяукающие звуки, а затем, с трудом выдавливая слова, мычал в ответ какую-то тарабарщину, совершенно не задерживающуюся в мозгах.
Я хотел умереть. Эта мысль все настойчивее вползала в сознание помимо моей воли, отравляя все вокруг невидимым ядом безразличия и отрешенности от всего земного.
Мне по-прежнему не давал покоя вопрос – кто я? Мучили и другие вопросы: куда я летел на "железной птице", откуда и зачем, почему я не похож на жителей деревни и не знаю их язык, есть ли у меня семья… и еще добрый десяток "по какой причине" и "отчего".
Но главным были нескончаемые видения, не дающие покоя ни во сне, ни в часы бодрствования, – стоило закрыть глаза, как передо мною разворачивалось зрелище кровавой вакханалии, где я был основным действующим лицом.
Мелькали искаженные злобой и ужасом лица, роящиеся, словно мухи над кучей навоза, разверстые рты исторгали беззвучные крики; эти похожие на нетопырей лики пикировали, пытаясь разорвать меня призрачными когтями, вырастающими из полупрозрачных тел, а я отмахивался чем только мог, и, как ни странно, каждый мой удачный выпад рвал на части их бесплотные туловища, а из ран выплескивались потоки темно-красной крови, настолько реальной, что ее тяжелый солоноватый запах временами вызывал приступы удушья.