216
Известно, что первым, кто в Москве назвал Твардовского, уже автора «Страны Муравии», большим поэтом был Самуил Яковлевич Маршак. Это случилось в доме Союзов у вешалки.
Кто-то окликнул Твардовского.
Оглянувшись, Александр Трифонович увидел незнакомого человека в шубе и меховой шапке.
Тот подошел и спросил:
— Неужели вы тот самый большой поэт Твардовский?!
Молодой поэт смутился после такого обозначения своей персоны, и тем не менее подтвердил, что он и есть Твардовский.
Тогда Маршак, представившись в свою очередь, заключил молодого человека в объятья. И этого жеста Твардовский никогда не забывал, оставаясь до конца дней Маршака верным его другом.
Но при этом он не отказывал себе в возможности поерничать над Самуилом Яковлевичем, имитируя того перед товарищами в редакции «Нового мира».
Работавший в те годы в «Новом мире» Владимир Яковлевич Лакшин вспоминал об этих ярких сценах представления.
Вот Твардовский изображает Маршака, собирающегося в Дом творчества в Ялту: «Знаешь, Саша, я в Ялту еду. А там никого из знакомых… Пустыня. Не с кем будет словом обмолвиться. Приезжай. Вот ведь к Чехову в Ялту весь Художественный театр ездил».
На что Александр Трифонович отвечал:
— Да ведь я не Художественный театр.
Или Твардовские советует Лакшину:
— Уговорите его дать нам в журнал статью о молодых поэтах… Правда, натерпитесь с ним, хотя лучше его никто вам такой статьи не напишет. По поводу каждой запятой будет раз по шесть на дню звонить и все же заставит сделать по-своему. Да еще скажет: «А почему каждая главка не с новой страницы? Вам что, для меня бумаги жалко? На мне экономите для собрания сочинений своих знакомых? И почему так некультурно обращаетесь со шрифтовым набором Шекспир набран крупно, а внизу таким петитом, что и прочитать трудно „В переводах Маршака“. Передайте своему малограмотному техреду, что испокон века печатается вверху страницы крупно: Маршак, а внизу помельче „Переводы из Шекспира“.
И завершал Твардовский одну из своих добродушных пародий на Маршака так:
— Он решил, что в «Новом мире» мы должны печатать его, как в Детгизе… Что ни строчка, то целая страница с картинкой. Печатают, например, под рисунком: «Дуйте, дуйте» /и уже надо листать страницу/ «Ветры в поле» /еще страница/, «Чтобы мельницы» /опять страница/, «Мололи…» /снова страница/.
А он еще недоволен: «Отчего так тесно? Дайте больше воздуха под рисунком: „Дуй-“ /страница/, „-те“ /страница/, „Дуй-“ /страница/, „-те“ /страница/…
217
Писателя Сергея Венедиктовича Сартакова в писательской среде называли «счетоводом». Таковым он был когда-то в юности, работая в леспромхозе в Сибири. Говорят, что в его секретарском кабинете на диване всегда лежали счеты как непременный атрибут его бывшего профессионального прошлого.
Вообще его книги, а написано им было немало, включая трехтомный роман «Хребты Саянские» и «Барбинские повести», такие, как «Горный ветер», «Не отдавай королеву» и «Козья морда», которая затем была переименована в «Медленный гавот», не очень-то пользовались успехом у читателей, но регулярно переиздавались, поскольку автор от союза писателей СССР курировал издательскую деятельность в Комитете по печати.
Оценку его деятельности в недоброй эпиграмме дал поэт Алексей Марков:
Плохой писатель Сартаков.
Но что поделать: сорт таков.
Так вот от Сергея Венедиктовича Сартакова я узнал, как во время Недели русской литературы в Белоруссии он вместе с товарищами оказался в районном городке Глубокое.
Писательскую бригаду их, в которую помимо Сартакова входили Николай Рыленков. Михаил Светлов, Пимен Панченко, Павел Костров, Михаил Лужанин и Яков Хелемский, возглавлял Петрусь Бровка.
Конечно же, первым номером во время выступлений бригады перед жителями республики проходил Михаил Светлов. Он умел устанавливать контакт с любой аудиторией, вносил в зал неподдельный юмор. А в Глубоком решил взять тайм-аут: заморился.
Зал местного клуба не вместил всех желающих повстречаться с известными писателями. Сам же зал был украшен цветами, гирляндами, плакатами, обращенными к дорогим гостям. Подстать залу были и люди, приехавшие даже из дальних деревень района. Все они празднично нарядились.
И вот в момент выхода на сцену к Петрусю Бровке подошел Светлов и попросил его как ведущего вечера не вызывать его, потому как устал и чувствовал себя неважно. Да и неудивительно: ведь в этот день у них на счету было три выступления.
Петрусь естественно огорчился:
— Ну, что поделаешь. Думаю, люди поймут тебя.
И вот начался вечер.
Атмосфера радушия и доброжелательности как бы сняла усталость с Михаила Аркадьевича. Почувствовав это, Бровка представил ему слово, и Светлов не отказался. Напротив, признался, что рад выступлению.
Больше того, у него такое ощущение, что он уже бывал в этом клубе и в этом зале. Почему? Да потому, что так выглядел комсомольский клуб девятнадцатого года, с трибуны которого он впервые читал свои юношеские стихи.
— Я волновался, — вспоминал Светлов, — Шутка ли: стою перед сотням товарищей. Стою, молчу и думаю, что бы прочитать друзьям, которым меня представили как комсомольского поэта. Я даже думаю, не там ли родилось это определение, которое в конце двадцатых во всю употреблялось критикой в отношении Александра Жарова, Иосифа Уткина, Николая Дементьева и других?!
— Между тем, — продолжал Светлов, — молчание мое затянулось.
И тогда поднялся какой-то парень и спросил: «Мишка, а ты с ходу можешь сочинить стихи на заданную тему?» «Не знаю, — ответил я ему. — Давай, попробую».
И тут же с разных сторон мне начали заказывать различные темы, даже высказывались слова, к которым надо было подобрать рифму. Записав все это, попросил у ребят несколько минут, чтобы сочинить стихи «по заявкам трудящихся». И что же вы думаете? Написал. Вышел на сцену, а из зала кричат: «Мишка, давай!»
Светлов сделал паузу и хитро улыбнулся:
— А может и нам устроить нечто подобное?
Зал одобрительно загудел, раздались аплодисменты.
В этот момент поднялась симпатичная девочка и попросила написать стихи об их районном центре, о Глубоком. Все присутствовавшие поддержали ее.
— Ну, что ж, попробую, — сказал Светлов.
Взяв из рук девочки тетрадку, попросил:
— Сейчас продолжат выступать мои товарищи. Я уйду за сцену, буду выполнять ваш заказ. А когда выйду, вы обязательно кричите: «Мишка, давай!» Тем самым вы как бы вернете меня хоть на какое-то время в молодость. Условились?
Зал дружно согласился с поэтом.
Светлов повернулся к Бровке:
— Я не нарушаю регламента? Не самовольничаю при ведущем?
— Мишка, давай! — улыбнулся в ответ Петрусь Бровка…
К когда через несколько минут Светлов вновь оказался на сцене, зал дружно начал скандировать:
— Миш-ка, да-вай!
Продолжалось это скандирование до тех пор, пока улыбавшийся все это время Светлов не раскрыл тетрадь.
И в притихшем зале зазвучали слова признания в любви собравшимся в зале.
— К сожалению, признался Сартаков, — самого стихотворения я не запомнил.
Я же пытался найти это стихотворение, потому как считал, что рассказ Сергея Сартакова композиционно не будет завершен.
Пришел на помощь приятель, подсказавший:
— А ты возьми сборник воспоминаний о Светлове. Кажется, там кто-то из друзей поэта вспоминал об этом вечере в Глубоком и приводил по памяти стихотворение, написанное по просьбе девочки и прочитанное под клич: «Мишка, давай!»
И верно. В своих воспоминаниях Яков Айзикович Хелемский так воспроизвел это стихотворение Светлова.
Я в Глубоком сроду не был,
Этим шляхом не шагал.
Белорусским этим небом
Я впервые задышал.
Я клянусь при этих звездах
Вам в кругу моих родных —
Будет в легких биться воздух
Комсомольских лет моих.
Я себя в пути далеком
Буду чувствовать легко,
На любой горе высокой
И в Глубоком глубоко.
Что я вижу в человеке?
Он мне близок, он родня.
Я поэт! Я ваш навеки!
Обнимите же меня.