Зато в большой Фириной комнате – она так и называлась в семье -
большая – стоял огромный резной буфет с сервизами внутри, кровать свекрови с дубовыми выгнутыми спинками; два окна закрывали пыльные плюшевые гардины, висел абажур с бахромой над большим круглым обеденным столом.
Надо отдать должное Фире, – именно так, настаивала та, должно было ее называть,- она особенно не вмешивалась в дела молодоженов.
Относилась философски, как утверждал Валера. А вот Наташа полагала, что за этой философией – один старческий эгоизм. Фира вообще жила в некоторой прострации, но очень оживала, едва в гости заходил кто-нибудь из знакомых мужского пола, красилась, принаряжалась, доставала веер из глазастых перьев. Это было противно наблюдать – кокетничающая размалеванная старуха, у которой над углами губ торчали пучочки форменных черных усов. Наташу раздражала неряшливость старухи, вечные пасьянсы, когда грязные чашки сдвигались к краю большого стола да там и оставались по несколько дней, пока Наташа не помоет. Раздражал прогорклый запах старушечьего тела, что застоялся в этой комнате, и прелый, как сырая солома, запах каких-то доисторических духов, плоскими и мутными склянками которых была заставлена средняя открытая полка буфета, служившая
Фире туалетным столиком. К тому же Наташа не могла простить Фире явного ханжества: пока они с Валерой мыкались по общежитиям, его комната пустовала, и он не раз говорил, что, мол, мама строгая, и он никак не может водить при ней женщин. Наверняка ведь водил, оставляя за собой поле для временных отступлений и случайных похождений.
И вот что еще важно. Никаких следов папаши Адамского в этом жилище не наблюдалось. Ни фотографии, ни других признаков памяти. Никогда не всплывал отец Валерки и в разговорах. Наташа однажды не выдержала и спросила мужа о несуществующем тесте. Погиб на фронте, сказал
Валерка с кривой усмешечкой – так он отзывался о своих пациентках.
Наташа собралась было выразить приличествующее соболезнование, как спохватилась: Валерка родился больше чем через десять лет после конца войны… Что ж, в ее собственной семье отца тоже не слишком замечали. Он приходил домой, снимал сапоги, вешал китель в шкаф – дослужился до майора, – молча ел, отправлялся за ширму. Потом он умер.
Понемногу Наташа стала с ужасом убеждаться, что тихо ненавидит эту совершенно безобидную старуху. И ужасалась тем больше, что считала себя, быть может, и не добрым до бессловесности, но незлым и
толерантным – она знала такое слово – человеком. Поэтому теперь все время, что она проводила в семье, все душевные силы Наташа тратила на то, чтобы скрыть это свое злобное чувство к свекрови, чтобы не дай Бог Валера ничего не заметил.
Тот, к несчастью, все замечал. И тем более отдалялся от Наташи, тем более ласков бывал со старухой. Но однажды Наташу вдруг озарило: он так нежен и предупредителен с матерью, потому что ждет, когда та умрет.
Наташа все чаще уходила в общежитие – заниматься, днями лежала ничком на кровати, Полина, уже вернувшаяся из своего скоропалительного брака, подавала сердечное. Наташа много плакала и говорила себе, что больше туда не пойдет. Валерка же принялся раз в неделю загуливать – вернулся к холостяцким привычкам, дома не ночевал по две ночи кряду. Наташа то злилась и ревновала, то терзалась угрызениями совести, что она плохая жена, пугалась: ей казалось, что, кроме Валерки, у нее нет никого-никого. В известном смысле это так и было- не считать же близким человеком сосредоточенную на себе Женьку: та пошла на практику в АПН и стала жить со своим руководителем – лет на тридцать ее старше похотливым женатым мужчиной, уже дедушкой. А мама далеко, и они, такие когда-то близкие, постепенно становилась почти чужими… И, думая обо всем этом, Наташа плакала еще горше, бывало нестерпимо одиноко и жаль себя.
Если Валерка пропадал, то Наташа из комнаты не выходила, ей было стыдно Фиры, хотя та, казалось, ничего не замечала. И это тоже было невыносимо. Иногда Наташа бросалась на розыски мужа, приходила в общежитие второго меда, куда водил ее когда-то Валерка, подчас действительно заставала его там, и тот покорно шел домой, ведомый молодой женой. Иной раз Наташа вытаскивала мужа из нижнего буфета
Домжура – он пьянствовал там с какими-то творческими людьми, замухрышистого вида не то литераторами, не то журналистами. Однажды она долго стояла в дверях, и в полумраке буфета Валерка не видел ее.
Да и не смотрел по сторонам: он был не совсем еще в стельку пьян, но уже на взводе и упоенно декламировал собственные стихи каким-то обшарпанным личностям, которых скорее всего сам же и угощал водкой с бутербродами. И Наташе стало его жалко до спазмов в горле, и она, в слезах, горько думала как он несчастен со мной…
Однажды в пылу таких поисков она пыталась разыскать у Валерки в записной книжке телефон того самого Георгия, в мастерской которого когда-то Валерка сделал ей предложение. Дело в том, что муж подчас ссылался – заночевал, мол, у Гоги. Листая книжку, Наташа зачиталась было – книжка пестрела женскими именами – и тут сообразила, что в мастерской телефона наверняка нет. За все время брака они были у
Георгия один или два раза, причем приняты были как-то холодно. И быстро уходили. И вот теперь, когда Валерки не было уже двое суток,
Наташа решилась: она поедет.
Что она надеялась там найти, она и сама не знала, но заволновалась очень. С дрожью рук Наташа долго красилась перед зеркалом, потом разглядывала свои ногти – ничего, лак еще держится,- потом ловила такси, ее бил озноб, пока она ехала на Сретенку. Никакого Валерки, разумеется, в мастерской не было. Георгий был один. Они выпили.
Наташа не помнила, как все получилось. Потом Георгий сказал, пока она смятенно шептала мне пора и судорожно нащупывала молнию на боку, чтобы застегнуть юбку: куда тебе идти, оставайся.
И действительно, с изумлением и ужасом поняла Наташа, этот славный грубоватый человек был прав, идти ей, в сущности, было некуда.
Глава 8. Второй муж
В загсе, пока их разводили – скоренько, за тридцатку, ни общих детей, ни общего имущества,- Валерка прослезился. В последнее время это с ним часто случалось и по гораздо менее торжественным случаям.
Но, быстро просохнув, как ни в чем не бывало заявил, что это дело надо обмыть. Наташа подумала: легкий человек. Слишком.
Сама она, конечно, тоже волновалась и тоже поплакала: ей было себя жалко, впустую потратила столько лет. Последнее было сентиментальным преувеличением – счет в данном случае на годы не шел. Но и испытывала самое настоящее облегчение, гора с плеч, она только теперь поняла, как тяжело и несчастливо жила последнее время.
Хорошо хоть ей хватило ума не сказать маме, что выходила замуж, – о самом факте присутствия в ее жизни Валерки мама знала, проболталась
Нелька, когда приезжала в отпуск. Мама разволновалась, Нельку расспросила, что да как, тоже поплакала. А дождавшись еженедельного звонка дочери, только и сказала: хорошо, бабушка не дожила, а отцу я ничего не говорила… Дура все-таки эта Нелька, недаром училась на одни тройки.
И, обретя свободу, Наташа собрала немудрящие свои пожитки – кое-что, впрочем, оставалось в общежитии (Валерка, помнится, возмущался: жена она или не жена, нужно перевезти все, но потом как-то забыл, эта тема вылетела у него из головы). А собравшись, переехала в мастерскую Георгия, до такси, давно перестав плакать и выпив по такому случаю, чемодан донес благородный Валерка собственноручно. И
Наташа оказалась на чердаке, под самой крышей огромного дореволюционного дома, вознеслась, по язвительному слову Валерки.
Чтобы добраться до мастерской Георгия – друзья звали его Гога или
Гоша, в зависимости от близости и качества знакомства, Наташа остановилась на Гоше, – нужно было одолеть восемь этажей по задней, черной, лестнице – такие до революции делали для прислуги, – а потом, балансируя, пройти по доскам, положенным на кирпичи, и пересечь целый отсек чердака. Здесь отчего-то всегда стояла вода по щиколотку, и шныряли крысы. У низкой двери, обитой листовым железом, отстававшим ржавыми клоками, были приколочены к стене пожарная совковая лопата и спертая где-то табличка не влезай, убьет: инсталляция, не иначе. Пройдя все испытания, Наташа оказывалась наконец в относительном уюте.