Литмир - Электронная Библиотека

— Пусть бежит. Зарубки с доски от этого не пропадут.

— Зарубки-то не пропадут…

Евсей вздохнул и промолчал, но мысль его была понятна без слов: пропасть мог я сам. Я давно собирался расспросить его об одной вещи, и сейчас случай был самый подходящий:

— Ты в первый день сказал, что вас в этот сарай силком сослали. За что тебя Фогель сюда загнал?

Евсей перестал жевать и принялся дуть в ложку, хотя каша давно остыла.

— За язык, Василий. Увидел раз то, чего мне видеть не полагалось, да при людях и сболтнул.

— И что же ты увидел?

— Что увидел, то и забыл. Мне так спокойнее, да и тебе тоже.

Он выскреб миску и поставил ее на пол. В двух шагах от нас под полушубком лежал Прохор, повернувшись лицом к стене — спал он или прислушивался, понять было нельзя. Помня слова Кузьмы о том, что Прохора водили к Фогелю, расспрашивать дальше при нем я не стал и перевел разговор на хозяйство:

— Масла бы мне льняного достать, Евсей, хоть горшок. Хочу холст с воском проварить, чтобы кровь и воду не пропускал. Да только в городе его не купишь, и денег лишних нет.

Евсей сразу оживился, повернулся ко мне и, кажется, напрочь забыл про свою поясницу:

— А на кой-его покупать? Старший обозный больше всего трясется, что с него за казенные сани спросят. А бочонок с льняным маслом у него в обозе стоит — они им парусину от гнили мажут, я сам видал. Вот подойду я к нему утром и вздохну тяжело: сани-то, скажу, по описи твои, а у нас в сыром сарае полозья преют и гниют. Промазать бы их маслом, да взять негде. Он мне со страху сам нальет и еще спасибо скажет!

— А если проверять придет?

— Так мы один крайний полоз у входа густо и намажем, где свет падает — пусть блестит. Кто ж там считать станет, сколько масла в дерево ушло, а сколько на твой холст?

Я представил себе хмурого обозного над блестящим полозом и впервые за весь день рассмеялся. Довольный Евсей подобрал пустую миску и вполне бодрым шагом направился к своему месту.

* * *

Прохор с самого вечера отказался от ужина и лежал на лавке у печи под полушубком. А после полуночи его вдруг начало сильно трясти. Я тронул его лоб — кожа горела и взмокла от пота. Приложив ухо к его спине, я отчетливо услышал внизу легких влажные хрипы при каждом вдохе.

Воспаление легких, которого после ледяного купания в паводок я ждал у половины сарая. К тому же Прохор уже пятые сутки почти не пил спиртного, и на фоне высокого жара у него запросто могла начаться белая горячка. Я напоил его теплым настоем таволги и остался дежурить рядом. На самом краю той же лавки спал Тимоха, подтянув колени к подбородку.

Прохор глухо метался в жару и бормотал что-то про обозную дорогу и старые песни. У меня самого слипались глаза, и я почти не вслушивался, пока он вдруг не заговорил громче:

— Не троньте мальчишку… я сказал, все сказал… голландцу…

Сон с меня слетел мгновенно. Я оглянулся на спящий сарай и наклонился к самому его лицу:

— Что ты сказал, Прохор? О чем голландцу доложил?

Он снова невнятно забормотал про дорогу. Тогда я крепко взял его за плечо и спросил строже, подделываясь под жесткий тон денщика Фогеля:

— Говори, что ты сказал голландцу!

Прохор повернул голову и уставился куда-то сквозь меня мутными глазами — в бреду он меня не узнавал и отвечал кому-то другому:

— Что Васька дезертир… у реки сам слышал…

Дальше он снова зашептал что-то про мальчишку и затих. Я же сидел не шевелясь и чувствовал, как холодеют пальцы.

Слово «дезертир» прозвучало вслух только один раз — в тот зимний вечер на берегу реки у драгунского лагеря, когда я разговаривал с Семеном. Вокруг тогда не было ни души, кроме глухой стены сарая да голых кустов у воды.

Выходит, в тех кустах сидел пьяный Прохор, бегавший к драгунам за вином, и слышал каждое наше слово. Вот на какие «долги» он намекал мне на привале по дороге в Минск! Он знал про дезертирство с самого начала, но все эти недели молчал. А теперь выложил все Фогелю. Оставалось понять, при чем тут мальчишка.

Я осторожно потряс Тимоху за плечо и приложил палец к губам, чтобы не шумел. Вывел его мимо спящих рядов наружу, в темноту двора к нашей отчетной доске. Стоя босиком на сырых досках мостков, парень никак не мог проснуться и мелко дрожал от холода.

— Прохор сейчас в жару мечется и кричит, чтобы тебя не трогали, — тихо сказал я. — Говорит, откупил тебя у голландца. Кто тебя прижал, Тимоха?

Тимоха проснулся разом. Даже в темноте было видно, как у него задрожал подбородок.

— Н-никто меня не трогал, Василий.

— Прохор ради тебя сдал меня Фогелю. Бить я тебя не стану, но я должен знать правду: что ты натворил?

Мальчишка долго смотрел себе под ноги и шмыгал носом. Я не торопил. Наконец он заговорил так тихо, что пришлось наклониться:

— Я с-сухарь стащил… В верхнем сарае у Митрофановых служителей, есть очень хотелось. А вихрастый ихний меня за руку поймал. Сказал, сейчас к голландцу отведут и б-батогами до смерти засекут за воровство. Я испугался, стал просить, сказал, что вы Прохора за пьянку в строй отписать грозитесь и мне тогда совсем погибель… А они переглянулись и говорят: ладно, не поведем к Фогелю и за Прохора словечко замолвим, если ночью снимешь у себя в сарае с полки зеленый штоф и нам вынесешь.

— И ты вынес?

— Вынес, пока дед Евсей у печки спал, а они за плетнем ждали…

Мне сразу вспомнился квадратный след от донышка в пыли на полке. А я-то после канавы смотрел на своих взрослых служителей и подозревал каждого из них! На двенадцатилетнего сироту, который весь день толок мне уголь в миске, я даже не подумал.

— А вино Прохору в ту ночь у ямы кто поднес?

— Н-не знаю, Василий. Может, и они, чтобы спал крепче… — Тимоха вытер нос рукавом. — Только обманули они меня! Как штоф забрали, сразу голландцу донесли, кто его украл. А позавчера вечером за Прохором денщик пришел. Прохор от Фогеля вернулся белый весь и мне сказал: голландец все про твое воровство знает, и если я ему чего важного про немца или про Ваську не выложу — тебе, Тимоха, конец.

Вот, значит, какие «котлы и дрова» обсуждали у штаб-лекаря. Я долго молчал, глядя в темноту двора.

— Тимоха, ну почему ты сразу ко мне не пришел, дурья твоя башка? Неужто я бы тебя из-за сухаря в обиду дал?

— Д-да они ж меня запугали до смерти! Сказали, пикнешь хоть слово, в ту же ночь в реке утопим…

Он беззвучно расплакался, вздрагивая худыми плечами и даже не вытирая лица. Злиться на перепуганного ребенка я не мог. Положив руку ему на плечо, я легонько его встряхнул:

— Ладно, не реви, прикроем. Иди в сарай к печке, только ноги сухой тряпкой насухо вытри, чтобы не слечь, и никому об этом ни слова.

Тимоха кивнул и побрел обратно в барак. Я же вернулся к печи и сел на чурбак рядом с тяжело дышащим Прохором.

Выходило, что вечно ворчащий, пьющий подлекарь сдал меня Фогелю не ради денег или выслуживания, а чтобы спасти от батогов приблудного мальчишку-сироту, которого сам когда-то подобрал. К Келлеру пойти с этой бедой он не решился — пришлось бы сознаться в ночной попойке у ямы, за которую немец грозился списать его в строй. А вернувшись от голландца, Прохор в ту же ночь без единого слова брани помогал мне откачивать отравленного солдата. Даже злости на него у меня почему-то не находилось.

Но мое собственное положение стало хуже некуда.

Во-первых, украденный настоящий штоф наверняка с самого начала стоял у Фогеля. Значит, голландец прекрасно знал, что я показал Митрофану фальшивку, и потому лишь усмехнулся на докладе старика.

А во-вторых, про то, что я «беглый дезертир», Фогель знал уже двое суток, но караул за мной до сих пор не прислал. Почему? Потому что одних слов Прохора мало — тем более что через меня голландец наверняка метил ударить и по самому Келлеру, взявшему беглого в ученики. Фогелю требовалось либо накопать еще что-то на немца, либо найти в полках живого свидетеля, который опознает меня перед штабом.

66
{"b":"982145","o":1}