Он подтянулся на локте и сел, привалившись к стене, нога, замотанная выше колена, вытянулась через солому, и холст на ней успел почернеть по краю.
— Фёдор я, — сообщил он. — Буров. А кличут Бурым, потому как рожа, вишь, такая.
— Рожа как рожа.
— Вот и я говорю! А они всё равно Бурый да Бурый. Ну и пёс с ними, — усмехнулся он.
Он поскрёб бороду, вытряхнул из неё солому и посмотрел на меня внимательно.
— А тебя как звать-то, костоправов внук? Помнишь хоть?
Я открыл рот и понял, что не знаю.
Имя у этого тела было. Его вписали в бумагу, за него отвечал писарь, и только мне его сообщить забыли.
— Васькой тебя писарь записал, — подсказал Бурый, не дождавшись ответа. — Уж это запомни накрепко, а то в строй вернёшься, на перекличке не отзовёшься и огребёшь без всякой войны.
Внутри у меня что-то щёлкнуло и встало на место. В прошлой жизни был Васей, и в этой им стать угораздило. Судьба владела определенно странным чувством юмора.
— Конечно, Васька, — согласился я. — А как иначе? Теперь вспомнил.
— Ну и славно.
— А ты меня, значит, знаешь? Из одной деревни мы?
— Тебя-то? — Бурый хмыкнул. — Тебя тут никто не знает, брат. Ты из чужой партии. Вас двоих в ту ночь, как из-под Гродна бежали, с обозом привезли. Одного по дороге уже мёртвым сняли, а тебя сюда. В одной рубахе исподней, босого, в кровище. Ни кафтана, ни сапог, ни мешка. Обчистили тебя дочиста, пока ты валялся. Мародёры, поди: после ночного дела они по полю первыми ходят, раньше санитаров.
Я промолчал.
— Знамо дело. А писарь потом пришёл со списком, поглядел на тебя, поглядел в бумагу. Пытался разбудить, вызнать кто ты. А ты возьми и во сне своё имя назови. Он так и записал. Ещё хотел что-то уточнить, но ты ж не отзывался.
Я лежал и откровенно обтекал. Это ж надо было так повезти! Никто мне в лицо знать не знает, из какой я партии никто понятия не имеет. Ещё и обчистили пока я валялся без сознания.
А теперь ещё и непонятно как это новое тело зовут. Раз я сам Васькой представился и меня из десятков Вась так нашли.
Любезный прием, ничего не скажешь
— А ты сам как сюда загремел? — спросил я, кивнув на его ногу.
— Пулей, под Гродном же, в ту же ночь. Навылет прошла, кость не тронула, мясо одно. Кузьма говорит, заживёт, как на собаке.
Я посмотрел на почерневший край повязки. Заживёт, если не загноится, а с такой тряпкой это был вопрос времени.
— Менять её надо, каждый день. А то эта у тебя уже чёрная.
— Холст же считанный, — сказал Бурый таким тоном, что я понял, что его ещё попробуй переспорь, пока подлекарь лично не скажет что повязку сменить можно, этот пень и не почешется.
То ли лениво ему, то ли конфликтовать не хочет за то, во что не верит.
— Ладно, — я провел ладонью по лицу. — А привезли нас откуда? Что там, под Гродном?
— Под Гродно, — поправил меня Бурый. — Там швед.
И рассказал.
Рассказывал он охотно и приврать умел красиво, но правда за выдумкой всё равно торчала, как кость из разруба.
В конце января швед подошёл к Гродно, наших там стояло мало, среагировать никто не успел, шведский авангард взял мост через реку Неман, и до драки дело толком не дошло.
— Сам Карл впереди ехал, — говорил Бурый. — Верхом, в синем мундире, без шапки. Мороз, а он без шапки, ты подумай! Наши по нему стреляли, да не попали. Заговорённый он, точно вам говорю.
— Не заговорённый, — сказал я. — Просто пока везёт.
— Ну, тебе виднее. Только я бы шапку надел. Будь у меня шапка, как королю положено, я б её сроду не снимал, а он без неё по морозу. Дурной, что ли?
Дальше наша армия уходила на восток, шла быстро, местами откровенно бежала, потому что за спиной шли шведские разъезды, обозы бросали, раненых оставляли по деревням, по избам, и изб на всех не хватало. Главные силы шли к Березине. Царь, по слухам, был при войске, но где именно, не знал никто.
— А швед что? Сюда идёт?
— А швед по деревням стоит, — Бурый сплюнул в солому. — Отъедается. Фуражиры его по округе шастают, всё подчистую метут. Наши на них охотятся помаленьку. Прохор потому и злой: немец ему велел избу к отходу готовить, а он не знает, кого везти, кого резать, кого тут бросать.
Я слушал и пытался вспомнить, что сам знал о том, что было там до Полтавы. Не одной же битвой всё закончилось.
Знал я, как выяснилось, одну строчку из учебника: шведы вторглись, русские отступали.
И всё.
Хорош историк, ничего не скажешь. Надо было на уроках слушать, а не в потолок плевать, глядишь, сейчас бы не напрягал память так, что в висках стреляло.
Ага, рецепт пенициллина, господа! Вот прямо сейчас возьму и рожу.
Но это всё шутки. Если я и хотел что-то наладить вокруг, начинать надо было с малого. Только выбирать, с чего именно, мне, похоже, никто не даст: сосед справа стонал уже тише, чем утром, и мне это не нравилось.
* * *
К вечеру сосед справа перестал стонать.
Я заметил это не сразу. Его стон был частью избы, как треск лучины и капель у окна, и когда он оборвался, тишина на его месте резанула ухо сильнее крика. Я повернул голову. Мужик лежал на спине с открытым ртом и дышал часто и поверхностно, лицо серое, губы обметало, на лбу крупный пот, а руки, когда я дотянулся и тронул, холодные при горячем лбе. В прошлой жизни по такой картине я бы уже орал, чтобы везли в реанимацию.
Здесь орать было некому.
Нога лежала поверх соломы, и смотреть на неё было тяжело даже мне. Бедро раздуло вдвое против здорового, кожа натянутая, глянцевая, повязка на середине бедра сползла.
Кузьма подошёл сам. В руке миска, из-за пазухи он доставал ланцет.
— Ты что делать собрался?
— Кровь пустить, — сказал он, обтирая лезвие о фартук. — Дурная в нём кровь, вишь, как горит. Выпустим, полегчает.
— Крови в нём и так на донышке, — сказал я. — Глянь, какой белый. Выпустишь ещё, он до ночи не доживёт.
— А так доживёт? — Кузьма посмотрел на меня с досадой. — Митяй-то? Отходит он. Позавчера ещё вставал, а сегодня гляди. Прохор сегодня смотрел, сказал: не жилец, ногу отнимать поздно. Велел не трогать и холст не переводить.
— Так и не трогай.
— Кровь пустить, оно не трогать.
Я смотрел на ногу и считал.
Колотая рана, судя по узкому входу, штык или пика, недели две назад. Сверху затянулась, а внизу, под мышцей, нагноение разошлось вдоль бедра вверх и вниз, как вода под коркой льда, и травило человека изнутри. Ниже, у самого колена, под кожей чувствовалась флюктуация: надавишь, и под пальцами пружинит, как тугой пузырь с водой.
Флегмона бедра, если называть вещи своими именами: заражение всей ноги разом, и без ножа оно уходит в кровь. В моём мире это означало операционную, широкий разрез, дренаж и через неделю выписку. Здесь это означало Прохора с пилой. Или без пилы.
Но между «отнять ногу» и «не трогать» есть третий вариант, и его знали задолго до всяких операционных: вскрыть, дать отток вниз и не давать ране закрыться раньше времени.
Нужен нож, чистая вода и полчаса. И право взять нож в руки, которого мне никто не даст, а взять самому значило нарваться на розги: Прохор в полдень сказал это прямо.
— Кузьма, — сказал я. — Он же помрёт. И ведь не от дурной крови, а от гнили, что в ноге заперта. Дай ей выход, и Митяй ещё поживёт.
— Это как? — Кузьма посмотрел на меня, как на блаженного.
— Ножом разрежь и дай сток. У меня так дед делал, а я при нём миску держал.
— Резать? Мне? — Кузьма даже отступил на шаг. — Я тебе не подлекарь. Мне за нож по шее дадут. Прохор сказал не трогать.
— Прохор сказал: не жилец. Ему всё равно, помрёт Митяй с дыркой в ноге или без. Так чего страшиться? За что ему с тебя спрашивать? За мертвеца?
Кузьма молчал, и я видел, как он переваривает.
— Давай так, — сказал я тише. — Резать будешь ты, а я скажу, где и как. И отвечать буду я: если что, всё на меня скинешь, с тебя взятки гладки. Митяй же, если его оставить, всё равно помрёт. А вдруг получится? Тогда я всем скажу, что это ты его вытащил. Немец, глядишь, и заметит.