Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я прочитал и протянул записку Фёдору Тихоновичу: пусть тоже знает.

— Без парадности, барин, — Фёдор задумчиво провёл пальцем по строке. — Это чтобы австриец с вами разговаривал как с человеком. Ворот чистый положим. Шинель вашу очистим.

— Тебе меня сопровождать незачем.

— Пойду. Ржевский пишет «с Вами Фёдор». Значит, я при вас. До Рогозна — шесть вёрст. Там посижу в ожидании, у меня своих знакомых в штабной обслуге сыщется кто. Я не буду в комнате.

— Согласен.

Он молча развернулся, пошёл готовить завтрашнее.

Утро первого ноября было холодным. Воздух — стеклянный, с тем ломким осенним запахом, когда в Галиции начинаются первые заморозки. Трава за оврагом поседела. Над полями висел тонкий туман, таявший к восьми утра.

У штаба полка стояла чёрная штабная повозка — не открытая двуколка, как позавчера, а крытая, с полотняным навесом на дугах, на резиновом ходу, с парой запряжённых спокойных буланых. На козлах — пожилой, рыжеусый возчик, видно, полковой. В повозке, под навесом, на кожаной лавке сидел поручик Вяземский. Без перчаток, в шинели, с чёрным воротником. Перед ним на откидной доске лежал небольшой блокнот, рядом — стеклянная с металлической крышкой дорожная фляга, из которой едва заметно шёл пар.

— Прапорщик. Доброе утро, — он приподнял блокнот с доски, положил рядом с собой, освобождая место. — Прошу.

— Поручик.

Я забрался внутрь. Фёдор Тихонович устроился на козлах, рядом с возчиком. Лошади тронулись.

Повозка катила мягко, с лёгким покачиванием. Под навесом было теплее, чем я ожидал. Вяземский устроился с удобством; фляга на доске оказалась с кофе. Он указал на неё пальцем без перчатки.

— Угощайтесь, прапорщик. Кофе хороший, венский, мне по оказии привезли в штаб на прошлой неделе. Крепкий. В такое утро годится.

— Благодарю.

Я налил себе в жестяную чашечку, висевшую на цепочке у крышки фляги. Кофе был действительно хороший — плотный, с той тёмной глубиной, которая в моей памяти отзывалась остро: так пахло в моей прежней Москве по утрам в маленьких кофейнях на Покровке, куда я зимами забегал за чашкой перед лекциями. Здесь, в Галиции, в полотняной повозке между сырых полей, этот кофе был посланием из другого мира, столичного мира Вяземского.

Некоторое время мы ехали молча. Вяземский не спешил заводить разговор. Похоже, ждал, о чём я спрошу первым.

— Поручик, — заговорил я всё же, рассудив, что начать мне выгоднее. — Как сегодня держится Майер?

— Держится ровно, — Вяземский ответил охотно. — После блиндажа его, как вы знаете, везли со мной до штаба полка. Мы с ним полдороги проговорили. О Вене, о Тироле, о постановке «Ифигении». В штабе полка он сутки посидел в отдельной комнате, выспался, поел, выпил чаю. Офицерские условия. Я написал в протоколе: «допрос провести без давления, как с собеседником, не как с противником». Добрынин подписал. После этого Майер продолжил говорить. Он дал за сутки показания на два листа, о которых полковник вам хвастался.

— Что он из себя представляет?

— Молодой. Двадцать пять лет. Инсбрукский университет, юридический факультет, четвёртый курс не закончил — мобилизовали в сентябре. Семья из Граца, отец — чиновник министерства финансов. Один брат. Не женат, невеста в Граце, он с ней переписывается. Тёплый, наивный, по-человечески приличный. В полк попал после мобилизации. Мы поймали с вами младшего ротного командира, третью неделю в деле. Неопытен, не умеет вовремя придержать язык. Для нас это ценно. Но есть и этическая сложность, которую в полку, я подозреваю, мало кто видит.

— Какую этическую сложность?

— Он действительно почти мальчик. Ему двадцать пять, он юрист, он ждёт дома невесту. У него в кармане, когда его привели, лежало её письмо. Я его вернул. Прочёл, разумеется, сначала — по протоколу обязан, — но вернул потом целое. Письмо личное, ничего военного. Пишет, что его ждут к Рождеству в Граце. К Рождеству, прапорщик. Это у них было такое же убеждение, как у всех в августе: «к Рождеству мы победим». Они не менее нас ошиблись с датой. К Рождеству он будет в Саратове, в лагере для военнопленных офицеров.

Я отпил кофе. Вяземский помолчал, глядя на дорогу, потом продолжил тем же тоном:

— Я вам, прапорщик, скажу одну вещь, которую вы должны учесть. Страх таких людей закрывает. А сидеть в чужой стране, без семьи, без собеседников, слушать вокруг непонятную речь — тяжело. Майер рад человеку, с которым можно поговорить о Вене, о лекциях, о доме. Я его слушаю. И среди прочего он вспоминает свою роту, полк, командира. Иногда достаточно не перебить. Я умею ждать.

— Вы у него уже всё взяли?

— По рутине — да. Мы знаем состав его полка, знаем фамилии, знаем передислокацию. Но есть ещё одна вещь, которую я у него подозреваю и которую один я, без вас, не возьму. А именно: после прибытия в полк ему что-то говорили о планах корпуса на ноябрь-декабрь. Он этого не говорит ни мне, ни протоколисту. Мне кажется, он просто не знает, насколько это важно, и потому не договаривает. Этот остаток, если он существует, будет трудно вытащить. Я хотел попробовать через вас, беседой о юриспруденции. Мальчик скучает по лекциям. Если вы с ним на десять минут станете его товарищем по университетской аудитории — он может затронуть какую-то деталь, которой не коснётся при мне. Это моя рабочая гипотеза.

— Понял, — я отпил ещё. — Что мне говорить?

— О Савиньи. О правовой школе. О римском праве. О любом, что вы помните из университетского курса. Держитесь в пределах того, что может знать студент четвёртого курса юридического факультета. Если он заходит в лекции по своей программе, которые вы не знаете, — вы честно признаётесь: «у нас читалось иначе». Ничего не придумывайте. Вам с ним неважно произвести впечатление. Вам с ним важно создать чувство общего. У вас, по моему наблюдению, для этого есть одно редкое качество. Вы человек, который действительно читает. Майер это узнает за две минуты, если вы ему просто назовёте любимую главу у Савиньи. Это и есть мой план.

— Хорошо.

— Если, — он чуть повернул ко мне голову, — вы почувствуете, что мой план не работает, — остановитесь и молчите. Молчание — тоже наш инструмент. Я вмешаюсь и закрою тему.

— Понял.

Он кивнул. Мы проехали ещё версту молча.

— Прапорщик, — он снова повернулся, — один личный вопрос, если позволите. Не от штаба. От меня.

— Слушаю.

— Вы когда-нибудь бывали в Вене?

Я секунду подумал. Мезенцев — нет. Глеб — был четыре дня, на конференции по Грюнвальду. Легенда допускала один ответ.

— Нет, поручик. Я в Калуге вырос, в Москве учился. Дальше Варшавы не бывал. А вы?

— Два лета подряд до войны. Девятьсот двенадцатое и тринадцатое. Я тогда подумывал о дипломатической службе и ездил в Вену с обществом юридической науки. Очень хороший город. Если Господь войну закончит, мы с вами, может, туда сообща и поедем.

Он сказал это с той лёгкой деликатностью, с какой столичные люди умеют пригласить, ни к чему себя не обязав. Я выдержал. Фраза «если Господь войну закончит» в его устах звучала как вежливая формула, но за ней, я это услышал, был тот же расчёт, что и в его разговоре о Майере. Вяземский подключал меня к себе — по-своему, по-столичному, с кофе в термосе.

— Спасибо, поручик. Съездим, если Господь даст.

Рогозно — маленькая галицийская деревня, чуть больше Ведрин, на четыре улицы. Пересыльный пункт стоял на окраине, в белёном одноэтажном крестьянском доме с двором, обнесённым тыном. У ворот — два часовых, нижние чины Бессарабского полка. Внутри двора — одна телега, привязанные лошади у коновязи, дрова у стены. Со двора в дом вели сенцы.

Нас встретил штабс-ротмистр — комендант пункта, средних лет, усатый, в тулупе поверх мундира. Козырнул Вяземскому, пожал ему руку; мне козырнул. Фёдор Тихонович без суеты отошёл к одному из часовых, что-то у него вполголоса спросил, получил ответ и направился к какому-то сарайчику у задней стены двора, откуда через минуту уже доносился смех и звук закипающего чайника.

33
{"b":"981688","o":1}