Второй, у входа слева, на раскладной табуретке, — унтер. Постарше, с широким лицом, усы гуще. Он сидел, вытянув ноги, читал.
Оба увидели нас в одно мгновение.
Офицер не успел встать. Унтер встал быстрее. Его рука пошла к лежащей на столе винтовке.
Дорохов выстрелил в него.
Два выстрела подряд, револьверные, глухие в низком блиндаже. Унтер рухнул поперёк стола, опрокинув свечу, — она покатилась, упала на пол, погасла. На секунду стало совсем темно, потом от входа, где держал полог Ковальчук, пошёл слабый серый свет с поля.
Офицер попытался встать.
— Nicht schießen! — сказал я ему тихо и не сразу сообразил, что заговорил не по-русски. — Setzen Sie sich. Hände hoch. Ruhig.
Не стрелять. Сядьте. Руки вверх. Спокойно.
Он вздрогнул от того, что я говорю на его языке. Застыл, не закончив движения. Посмотрел на меня в полутьме, на Дорохова, на Ковальчука в проёме. Очень медленно поднял руки. Сел обратно.
Дорохов завёл ему руки за спину. Ковальчук подал верёвку. Офицер не сопротивлялся, только смотрел мне в лицо. В уголке рта мелькнула усталая усмешка.
— Вы говорите по-немецки, — тихо произнёс он с тем мягким австрийским выговором, который я раньше слышал только в записях. — Для русского редкость.
— Вставайте. Тихо, — ответил я ему, тоже по-немецки, не подтверждая и не отрицая.
Он встал. Дорохов вытащил из-за пояса мокрую тряпку, обвязал ему рот. Ковальчук подал ещё верёвку — на шею, петлёй, как ведут. Мы вывели его из блиндажа обратно в окоп.
Унтер в блиндаже остался лежать лицом вниз на столе, в темноте.
Обратный путь мы прошли быстрее. Австрийцы почему-то не подняли тревоги — два глухих револьверных выстрела в блиндаже, видимо, не дошли до соседних ячеек сквозь земляную толщу. Мы вернулись к проходу в проволоке. Семёнов с тройкой прикрытия приняли нас молча. Через проход — в поле. Через поле — в овраг. По оврагу — к нашей позиции. К нашему выходу из оврага мы вернулись в три двадцать.
Вяземский ждал у столбика с санитарами и конвоем. Кивнул, принял пленного, велел обыскать. Пленный стоял прямо, с руками за спиной, и смотрел мимо нас на окопы. Я отвернулся.
Вяземский подошёл ко мне. Шинель у него была такая же чистая, как в начале вечера. Видимо, он у столбика стоял недвижимо и не пачкался. Белые перчатки он держал в левой руке.
— Прапорщик, — сказал он негромко, и в его тоне я впервые за вечер услышал нечто кроме столичной деликатности. — Поздравляю. Хорошая работа.
— Благодарю, господин поручик.
— Откуда немецкий?
На раздумье был один миг. Правду говорить нельзя; держаться легенды Мезенцева, насколько возможно.
— Университет, — ответил я. — На втором курсе мы, юристы, читали Савиньи по-немецки. Сдавал зачёт.
— По Савиньи?
— По Савиньи.
Вяземский чуть улыбнулся и поклонился. Улыбка мне не понравилась: слишком быстро появилась после ответа.
— Интересно. Я в лицее тоже читал Савиньи по-немецки. Будет что обсудить, прапорщик, когда увидимся в следующий раз.
— Буду рад, господин поручик.
Он отвернулся к своим людям и начал отдавать распоряжения о транспортировке пленного.
Я стоял у оврага и думал о предложенном разговоре. Вяземский запомнил мою фамилию и Савиньи. При следующей встрече коротким ответом уже могло не обойтись. Надо было приготовиться.
Мы возвратились в землянку Ковальчука к четырём утра.
Кирюха молча снял шинель, повесил у буржуйки, сел на свои нары. Посидел, потом всё-таки произнёс:
— Серёга. Ты им и по-немецки говорил?
— Говорил.
— Шо ж ты раньше молчал, что так знаешь?
— Кирюха. Я сам удивился.
— Серёга, — он поглядел на меня сбоку, и в глазах у него снова появилось то самое выражение, которое я заметил после рукопашной, только теперь оно было яснее. — Ты, братец, второй раз за двое суток меня удивляешь. Это, знаешь, для меня много. Я тебе одну штуку скажу. Шо бы у тебя там в голове ни было — ты это не прячь, если можешь. Оно нам всем пригождается.
Я не ответил, потому что ответа у меня не было. Он не стал развивать. Снял сапоги, лёг на нары. Через минуту уснул — то ли от усталости, то ли по своей привычке отключаться по команде.
Фёдор Тихонович, вернувшийся где-то посреди ночи, сидел у буржуйки и грел мне чай. Я сел напротив. Снял свою шинель, снял нож с голенища, положил на ящик. Лезвие было чистое: я им не воспользовался.
— Сергей Николаич. Целы вернулись. И нож чистый.
— Целы, Фёдор Тихонович.
— Хорошо.
Он протянул мне кружку.
Я отпил. Пальцы чуть подрагивали, и не от страха: сказывалось напряжение трёхчасового хода по темноте. Я положил их на колени, чтобы унять дрожь.
— Фёдор Тихонович. Там Дорохов стрелял. А у меня всё путается, будто я тоже.
— Вы из своего стреляли, барин?
— Нет. С офицером говорил. Он руки поднял.
— Значит, так и было. У Дорохова утром переспросим. Сейчас чай пейте.
— Хорошо.
Он налил мне ещё. Я пил не спеша и слушал, как снаружи, за брезентом, просыпается позиция. Часовой у блиндажа топнул сапогом, стряхивая сонный холод. Где-то звякнул котёл. В темноте, на юго-востоке, чуть прояснилось небо.
К шести я зашёл к Седых. Разобрали поддержку в бою двадцать третьего: где видели наши ракеты, как быстро ответила батарея. Он сверялся со своими записями, я со своими. Седых уже не стеснялся перебивать и уточнять.
От Седых я дошёл до ротной землянки. Ржевский уже ждал. У него в руках был тонкий бумажный пакет — копия допроса, только что доставленная от Вяземского.
— Обер-лейтенант Карл Майер, — читал Ржевский. — Ротный командир седьмого ландверного. Прежде служил в Тироле. Показания дал о составе полка, офицерах, настроении людей. И ещё кое-что спросил.
— Слушаю.
— «Wer ist der Russe, der so gut Deutsch spricht?» Кто этот русский, что так хорошо говорит по-немецки? Вяземский ему не ответил, а мне доложил. Добрынин хочет вас видеть. Послезавтра едем вместе. Приготовьтесь, прапорщик: в штабе теперь обсуждают не только вашу лопатку.
— Ваше благородие, — я выдержал его взгляд. — Я этого не искал.
— Я знаю, что не искали. Но теперь вы в этой истории. У меня, — он усмехнулся в первый раз за это утро, — к вам один личный вопрос. Савиньи вы правда читали?
— Правда, ваше благородие. Отдельные главы.
— Какие?
— О римском праве и германском юридическом обычае. В связи с историей средневекового права. У меня была тема, где это пересекалось.
— С Тевтонским орденом?
Он задал этот вопрос совершенно буднично, без нажима и без подвоха, как спрашивают друг друга учёные люди, подозревая общий интерес.
Я не сразу нашёлся.
— Откуда вы знаете, ваше благородие?
— Последние дни я читаю ваши записки. Вы говорили о Вобане, теперь об истории права. У вас всякий разговор так или иначе уходит в старые крепости и осады. Я могу ошибаться, но юриспруденцией ваши занятия не ограничивались. Отвечать не требую. При Добрынине ваше дело — оставаться прапорщиком Бессарабского полка. А с моими догадками я сам разберусь.
Он посмотрел на меня с той же усталой внимательностью, к которой я уже привык.
— Ступайте, Мезенцев. Отдохните. Чаю попейте. Фёдор вас уложит. Послезавтра в восемь утра — к Добрынину со мной.
Я вышел. Сразу за пологом у меня закружилась голова, и я, как уже было однажды, опёрся о столбик.
По дороге к землянке я вспомнил Wegeberichte — орденские описания дорог в Литву конца четырнадцатого и начала пятнадцатого века. Проводники сообщали, где брод, как пройти лес, сколько пути между ориентирами. Для меня это были источники по старой географии. Для тех, кто шёл следом, — возможность не заблудиться на чужой земле.
Сегодня таким проводником был Дорохов. Он две недели смотрел на эту землю и запоминал, где можно пройти. Я только старался попасть сапогом в его след.
Майера теперь допрашивали в полковом штабе. Я представлял его у стола: того же человека, которого недавно держал под прицелом в темноте. В бумагах он уже становился чином, фамилией и сведениями о чужом полку.