Я подумал, что, возможно, это и есть та часть моей диссертации, которую мне всё-таки дадут защитить. Не в аудитории на Моховой, а здесь.
В землянке Ковальчука, куда я вернулся, уже растопили печку и кипел чайник. Фёдор Тихонович, как всегда, всё знал — я не успел открыть рот, а он уже наливал мне кружку.
— Замёрзли, Сергей Николаич?
— Замёрз.
— Ешьте, грейтесь. Ковальчук ушёл в обход, сказал вас не будить, если спите, и поднимать, если сидите. Я вас подниму, когда надо.
— Через час, Фёдор Тихонович. К семи чтобы был собран. Ржевский ждёт.
— Слушаю, барин.
Я взял кружку. Руки понемногу отогревались, пальцы пощипывало. Я держался за горячую жесть, сколько мог вытерпеть, перехватывал кружку и снова прижимал ладони.
Не успел я сесть, как Фёдор подтолкнул ко мне полукруг хлеба с кусочком сала, сунул в руку ложку, указал на жестянку с вчерашней капустой, разогретой на сковороде. Я ел, пил чай, грелся. Тело медленно возвращалось в состояние, близкое к человеческому.
— Фёдор Тихонович, — выговорил я между глотками. — Что ты знаешь о штабс-капитане Ржевском?
— Сергей Николаич, — он степенно уселся на чурбак напротив меня. — Я про их благородие, что знаю, ровно столько и знаю. На японскую они подпоручиком попали, в десятый Восточно-Сибирский стрелковый. Под Мукденом в плечо их взяли, осколком. На эту память получили Анну четвёртой степени. С госпиталя вернулись — служили под Винницей, в Бессарабском полку с девятьсот десятого. Женаты, супруга у них в Курске. Они и Ковальчук в полку — из молодых офицеров. Добрынин полковник полком командует, но Ржевский ему как сын младший. Вот, пожалуй, и всё.
Я запомнил. Анна четвёртой степени — орден на эфес шашки, «За храбрость». Полковник Добрынин — командир полка. Никто больше здесь в роте не подпишется за него, только он сам.
— А ты его как видишь?
— Я, Сергей Николаич, — Фёдор серьёзно подумал, — я их вижу так. Если бы меня, в мои сорок шесть, в молодые опять вернули и сказали: выбирай себе ротного на эту войну, — я бы выбрал их благородие. Потому что они не дурак, не трус и людей берегут. А таких в нашей армии по одному на три роты, не больше.
— Не больше?
— По моим наблюдениям, не больше. А я, батюшка, сорок шесть лет наблюдаю.
Я усмехнулся. Фёдор и этот разговор свёл к своему возрасту — будто всё сказанное им было простой житейской очевидностью.
В семь я стучался в землянку Ржевского.
Внутри было тепло. Ржевский сидел в расстёгнутой гимнастёрке над картой, с карандашом в руке. Чёрная с белыми пятнами Фишка лежала у его ног. На моё появление подняла голову, потянула носом и снова прижалась к сапогу хозяина.
— Мезенцев. Ночь выдержали?
— Выдержал, ваше благородие.
— Без обмороков, без паники, без дурных просьб о замене?
— Без.
— Хорошо. Садитесь.
Я сел. Он молча пододвинул ко мне кружку с чёрным, уже остывшим чаем. Я отхлебнул, чтобы показать, что принимаю.
— Докладывайте.
Я доложил коротко: заметили огонёк на австрийском секрете, на левом фланге, примерно в четырёхстах двадцати шагах. Дорохов предположил, что там двое или трое. Семёнов и Кротов предупреждены; новой смене приказано не стрелять и не выдавать себя. К рассвету огонька больше не было.
Ржевский слушал, не перебивая, держа карандаш над картой.
— Дальше, — произнёс он, когда я закончил.
— Ваше благородие?
— Дальше, прапорщик. Вы что-то ещё увидели. У вас это в лице написано.
Я не сразу ответил. Он ждал терпеливо, не подталкивая.
— Увидел, ваше благородие. «Ус» секрета на правом фланге идёт прямо. Если австрийцы поставят пулемёт на высотке за оврагом, — я показал её на карте, — смогут бить вдоль хода. Стенки сбоку прикрывают, а вдоль — нет. Нужен излом. Или два. У Вобана я видел, как прикрывают подступы; здесь место другое, но причина та же.
Я замолчал. Ржевский сильнее сжал карандаш.
— Мезенцев, — выговорил он очень ровно, — вы где это читали?
— В университетской библиотеке брал, по собственному интересу. — Это была полуправда: Мезенцев, судя по письму отца, Вобана читал. Что его читал и Глеб, никого не касалось. — И потом, если стенка мешает пуле, надо поставить её там, где пуля пройдёт.
— Хороший принцип.
Он отложил карандаш и поднял глаза. Я понял, что сейчас в этих глазах решается нечто поважнее похвалы или выговора.
— Сегодня к обеду, — наконец промолвил он, — я пришлю к вам, прапорщик, унтера Дорохова и младшего унтера Бугрова. Вы втроём сходите на правый фланг и разметите, где ломать стенку, где оставлять. Нарисуйте схему. Карандаш и бумагу возьмёте у меня. К вечеру схему — мне. Завтра с утра, если Господь не против, команда начнёт копать. Если получится хорошо на правом, начнём переделывать и левый.
— Так точно, ваше благородие.
— И одно. Мезенцев.
— Да, ваше благородие.
— Не распространяйтесь. Ни в столовой, ни в землянках, ни Ковальчуку, никому. Полезное дело любит тишину.
— Не буду.
— Хорошо. Ступайте.
Я встал, козырнул. У двери обернулся.
— Ваше благородие.
— Что ещё?
— Спасибо.
Он посмотрел на меня поверх карты. В углу правого глаза появилась знакомая смешинка.
— Ступайте, Мезенцев.
Я вышел.
В землянке к моему возвращению уже сидели Фёдор Тихонович и, на удивление, Ковальчук, вернувшийся с обхода раньше, чем я ожидал. Оба пили чай. Оба посмотрели на меня.
— Серёга, — Ковальчук кивнул в сторону пустой чурки, — садись. Шо, цел?
— Цел.
— Вид у тебя уставший, но не битый. Значит, Ржевский тебя не высек. Ну, слава Те Господи. Что он хотел?
Я набрал воздуху. Вспомнил, что Ржевский просил: никому. Выдохнул.
— Ничего особенного, Кирюха. Хвалил за ночной дозор.
Ковальчук уставился на меня с подозрением.
— И за это хвалил?
— И за это.
— Врёшь.
— Вру, — честно согласился я. — Но Ржевский велел тебе не говорить. Потому что.
— «Потому что», — Ковальчук понимающе усмехнулся и покачал пальцем у меня перед носом. — Вот ведь, Серёга. Ещё неделю назад ты мне так без запинки соврать не мог, а сейчас как большой. Ладно. Не говори. Чай пей.
И он налил мне чай.
Я сидел у буржуйки, грелся, пил, и мысли шли по двум колеям. Первая — рабочая, короткая: к полудню Дорохов и Бугров, меряем шагами, где ломаная, рисуем. Вторая — длинная, внутренняя, та, которую я пока не умел озвучивать ни тут, ни где-либо ещё.
Мне хотелось поверить, что я уже кого-то спас. Но ход ещё не переделали, пулемёта на высотке ещё не было, и будущего я не знал. Пока ротный только разрешил попробовать. Этого хватало, чтобы не сидеть сложа руки.
Когда я читал Петра из Дусбурга, за именами командиров и числами потерь легко терялись мелочи: кто выбрал место для ночлега, кто вовремя заметил движение у леса. А ведь чья-то жизнь могла зависеть именно от этого.
Здесь мне пока было доступно только такое дело: заметить опасность и вовремя сказать. Сегодня — один излом в одном ходе: разметить его на месте, нарисовать схему, проверить вместе с Дороховым.
— О чём задумался, Серёга? — спросил Ковальчук, глядя на меня поверх кружки.
— О Вобане, — честно ответил я. — Читал его в университете.
— Вобан, — Ковальчук с серьёзным видом пожевал губу. — Шо это за человек? Чех?
— Француз.
— От же ж, — удивился Ковальчук. — Хоть один француз полезный. А то наполеонов нам на век хватит.
Фёдор у буржуйки одобрительно хмыкнул. Я тихо засмеялся. Голова болела, плечо ныло, правая икра тянула. Но вставать и идти теперь хотелось.
Кротов, Губарь и третий солдат ещё лежали на правом фланге. О нашем разговоре они не знали. Я тоже пока не знал, как пойдёт работа. Надо было успеть разметить ход засветло.
Снаружи, над позицией, начинался новый серый осенний день. Глухо звякнул на кухне котёл. Кто-то, уже бодро, сменяя караулы, прошёл по ходу сообщения у нас над головой, задевая сапогом настил. Рота просыпалась.