Учить тихого, вдумчивого и способного ребенка правилам русского правописания, читать с ним великих авторов — и при этом знать, что учишь его совершенно напрасно, потому что ребенок этот через пять лет все равно умрет, — было испытанием сердца и совести. «По крайней мере, теперь я точно знаю, что и то, и другое у меня есть», — думала иногда Женя, провожаемая после урока домой Игнатом. Он поднимался к ней на седьмой этаж и застревал надолго, философствуя и отдыхая душой, — так что суровая его сестра Ариадна в глухо повязанном белом платке и мышастом платье до щиколоток — встречала ее всегда с каменным выражением своего красивого, но испорченного нарочитой бесстрастностью лица. «Если начать ходить в церковь — то вскоре станешь такой же, как она…» — с содроганием подумала однажды Женя, и самая мысль о церковной службе стала с тех пор ужасна. Игнат сам ходил, но ее не заманивал, раз только вскользь посетовал — мол, жалко, что не бываете, — а вот то, что больную Машу таскал раз в неделю и заставлял выстаивать всю службу, — этого она ему простить не могла. Три года смотрела на это, стиснув зубы, и ей казалось, что если у ребенка и будет рецидив, — так это после какого-нибудь церковного праздника, но Игнат такие предположения обрывал с неожиданной суровостью:
— Рецидив случится, если я ее туда водить перестану.
— Сделаете из нее вторую Ариадну, — пригрозила она однажды своему другу — а он в ответ улыбнулся:
— Никогда! — и достал свой мобильник: — Маша? Я тут у тети Жени, и она думает… Неважно, что она думает, но можно я ей покажу? Сегодняшнее, про кузнечика… Спасибо…
Он значительно взглянул на Женю:
— Она давно вам хотела сказать, но стеснялась… Маша у меня, видите ли, стихи пишет… Боялась вам показывать — думала, вы же специалист, раскритикуете еще…
— Про кузнечика, который сидел в траве? В тринадцать лет уже можно и покончить с ботаникой и зоологией… По крайней мере, в поэзии… — пошутила Женя.
— Да, про кузнечика, именно про него… — странно посмотрел на нее Игнат, доставая из нагрудного кармана маленький блокнотик. — Я сюда записываю те, что она мне разрешает. Вот послушайте:
Оловянный кузнечик на тонкой травинке
знает стороны света и восемь чудес,
и органное эхо случайной тропинки
он доносит легко до ближайших небес.
Уши воском забей, чтоб вовеки не пелось,
не ворочалась в горле слепая вода —
не смеялось, не чудилось и не хотелось
в ниоткуда чужое, в свое никуда.
Постигай тридевятое царство снаружи,
здесь проколоты даты хрустальной иглой;
пустота обнимает, и кружит, и кружит
мотыльком обожженным над теплой золой.
Поднебесные сети, Господние горки;
повтори неуступчиво: кто согрешил?
про слезинку ребенка в вонючей каморке.
Не забудь, крылышкуя, раздавленных жил…
Женя начала слушать стоя, прислонившись бедром к светлому икеевскому комодику, и заранее придала своему лицу умиленное выражение, как всегда это делала, готовясь реагировать на непосредственное детское творчество, но, когда Игнат закончил читать, вдруг обнаружила себя сидящей на скамеечке для ног и полностью забывшей все русские слова. Наконец, она проговорила:
— Но вы же — правили? Редактировали? Ребенок же не мог сам…
— Ни единой запятой я ей не исправил. Но она, видите ли, в церковь ходит… — словно с некоторой даже досадой ответил Игнат.
— И вы хотели бы, чтобы я тоже ходила? — набравшись смелости, ляпнула Женя напрямик. — Скажите, вам нужно, чтобы я туда ходила?
— Это вам нужно, — серьезно посмотрел он ей в глаза.
— А вам? — настаивала она, не отводя взгляда — и он опустил свой:
— Я просто этого очень желал бы… Ведь три года прошло…
Он не договорил, но Женя знала, о чем он: когда пройдет пять лет ремиссии, это будет означать, что Маша, скорей всего, выздоровела. И тогда обет может считать выполненным, а Игната — свободным… Но ведь Маша умрет, не прожив этих пяти лет, — вот в чем все дело, а он об этом не знает и надеется на лучшее… Выходит, она и в этой жизни, как в той, его потеряет?!
И вдруг ее стукнуло: а почему, собственно, Маша умрет? Ведь собственную судьбу она же переломила! От чего умерла Маша? Да она сама ее, можно сказать, по незнанию убила, уведя любимого Рики, чтобы потом заманить к себе Игната! Бедная псина двое суток не проглотила ни куска, глотка воды не сделала и оскорбленно лежала к ней спиной, будто понимала… Да и понимала, конечно. Во всяком случае, лучше той Жени… Весь организм девочки получил тогда сокрушительное потрясение — что-то сорвалось в нем и понеслось вниз, как снежная лавина… А если потрясения удастся избежать, то не будет и последствий?
— Игнат, а вы дочке собаку брать не собираетесь? — чтобы уточнить для себя расписание судьбы, спросила она.
— Вы тоже думаете, что стоит? — улыбнулся он. — А вот Ариадна против. Но я уж договорился, что греха таить. У Славы Воронина — в 11 «А» ведь вы литературу ведете? — у них дома сука беременная, шотландский терьер. И мне уже сугубо забронирован лучший кобель. Только Ариадне ни слова, не то она меня еще до родов съест. А Маша уж и кличку ему придумала…
— Какую? — шепотом спросила Женя, чего-то невероятно боясь.
— Рики… Подходяще, как вы думаете?
Судьба не меняла основных своих вех. Просто идти по ним, оказалось, можно иначе… Значит, два года осталось. Если б он хоть догадывался…
— Три года уже… — Игнат, вероятно, повторил вслух неотступную мысль. — Я иногда позволяю себе надеяться…
— А как я-то надеюсь… И уж не три года, а… на двадцать больше, — прошептала Женя, отвернувшись к окну, и спохватилась, что он же слушает.
Игнат подошел и прислонился лбом к ее виску — единственная ласка, которую позволял себе чуть ли не с самого начала:
— Женя… Я ведь о вас ничего не знаю… Вы с первого дня нашего знакомства были рядом, но… Как-то все время было — мое, обо мне… Будто я один страдаю… А ведь и вы, наверное… Я вам просто радовался и не о чем не спрашивал… Женя, я дурак, да?
— Это я дура. Мне так о многом нужно с вами поговорить — а я не могу.
— Поговорите. Я пойму, честное слово. Или нет, просто подумайте, а я буду вот так стоять, и все ваши мысли перетекут в мою голову. Хотите?
«Конечно, он меня любит… Господи, как же все запуталось…».
Она отстранилась:
— Так не получится. Да и вообще еще рано. Надо, чтобы эти два года прошли.
…Женя знала Машу как тонкого, восприимчивого, крайне эгоистичного ребенка, видела, что голова у нее варит неплохо, хотя на уроках своих она зачастую вежливо отсутствовала. Теперь, по крайней мере, было понятно — где именно. В том мире, где рождались ее стихи. С отцом девочку связывали несколько болезненные отношения — отношения возможной скорой вечной разлуки. Так могут ненасытно страдать при виде друг друга влюбленные, знающие, что роковые обстоятельства должны их неминуемо вскорости разлучить. Он баловал дочь так, как, в общем-то, непозволительно — непедагогичной считается и меньшая вседозволенность. Например, Маше разрешалось бодрствовать до четырех утра, если вдруг ей почему-то не хотелось спать, съедать единолично все цукаты, шоколадки и кремовые розочки с праздничного торта и неожиданно отвечать тете Ариадне: «Не хочу», когда та наливала ей в тарелку грибной суп, за три часа перед этим Машей же категорически потребованный. Но девочка платила отцу столь же пламенной привязанностью, выражавшейся, прежде всего, в том, что она старалась оградить отца от малейших неприятностей. Прекрасно зная, чего именно он боится больше всего на свете, она стоически скрывала до последней возможности любые свои недомогания и так артистично изображала полное здоровье и детскую беспечальность, что ухитрялась обмануть его, готового обмануться, на начальных стадиях какого-нибудь ОРВИ. В каждой легкой простуде отец ее готов был видеть грозные признаки рецидива — и Маша, рискуя собой по-настоящему, несколько раз успешно переносила разные недомогания на ногах — лишь бы не увидеть в очередной раз в глазах обожаемого папы пугающие огоньки поднимающейся изнутри неостановимой паники…