Она знала, конечно, что муж ее периодически бывает гуллив, но проявляла похвально проницательную снисходительность. «A-а, не смылится. Лишь бы все в дом нес», — такова была ее несокрушимая в своей жестокой правде жизненная позиция. Сгубленная на корню его жизнь — да что там жизнь, крушение цивилизаций, потрясение исторических основ — все это ровно ничего не значило по сравнению с одним прохудившимся Катенькиным или Вовкиным башмачком. В прямом смысле — не в переносном. Когда в первые годы брака Михаил еще надеялся разбудить в жене какие-то человеческие чувства, она просто и невинно пресекла все попытки в навеки памятные дни августовского путча:
— Баррикады на Невском! — тогда еще юным корреспондентом несерьезного журнальчика вбежал он домой проведать семью перед грядущим, как втайне надеялся, геройским подвигом. — Чего ждать — неизвестно! Может быть, к ночи начнется стрельба…
— Знаю! Ужас! — взволнованно прервала его молодая жена, и он весь устремился к ней в ту минуту, решив, что горести страны могут теперь негаданно сблизить их, но она продолжала с досадой: — Там, прямо у баррикад этих дурацких, — хороший обувной магазинчик. Я ботиночки для детей присмотрела — загляденье. Ты посмотри, что у них с обувью делается — кошмар! Думала, с получки твоей куплю, а теперь действительно неизвестно… Вообще неизвестно, скоро ли удастся достать им какую-то обувь! А в чем им осенью ходить?! В чем им ходить, ты подумай!
А у него и полной уверенности в том, что эта осень вообще наступит для них, в тот момент не было…
Так Михаил постепенно превратился в Амнона — и ничего, не жалел, приспособился. Так даже лучше: по крайней мере, ничего выдающегося давно уже не ждешь…
Сзади на плечи ему легли две жесткие руки с твердыми острыми ногтями, щеку обожгло противно-теплое металлическое дыхание:
— Ну, чего ты, у? Соскучился? Карточки Риткины разглядываешь? У? — Аля терлась увядающей напудренной щекой о его напряженное, исподволь уходящее вниз плечо. — Это кто тут у тебя? А, Томка, сестра Риткина, сухоручка… Ну, чего ты, милый, у? У-у? — Аля уже властно разворачивала его к себе, ласково бодаясь колючей стриженой головой.
Михаил замер на секунду, но вдруг сглотнул облизнулся:
— Сухо… что? Не понял…
Она нехотя отстранилась, досадливо выдохнула через нос и скороговоркой объяснила:
— Ну, рука у нее высохшая. Что-то там в молодости в парашютном клубе случилось, я толком не знаю… Запуталась, что ли, в парашюте этом, и сухожилия как-то перерезало… Вроде, оперировали несколько раз — без толку. Рука вся скрюченная и не шевелится… Старая дева, конечно, кому такая нужна… Короче, не спрашивала я подробностей… Мне-то какое дело… — Аля снова потянула его к себе, уже настойчивей, с обиженными нотками, мурлыча: — Ну, давай, ну, чего ты… Двадцать минут осталось на все про все… У? У-у?
За ее спиной уже пригласительно пестрело на тахте веселенькое цветастое бельишко.
Михаил быстро поднялся, грубо стряхивая с себя ее цеплючие, как у большой шелудивой кошки, когти.
— Да чтоб тебе… — процедил сквозь стиснутые зубы и, не разменявшись более ни на звук, зашагал к дверям, на ходу прихватывая сумку и куртку.
Когда-то в незапамятные времена Амнон находился в несколько лучшем, чем он сейчас, положении: «Встань, уйди», — с полным правом мог он сказать своей ненавистной Фамари.
30 марта 2014 г.
Букино
Соломенный вдовец
1
Напротив, далеко за Академией Художеств, и еще дальше и правее — надо всей Петроградкой, в стремительно ярчавшем небе вдруг неведомым образом оказалась словно застывшая на лету со сложенными крыльями бессчетная стая огромных черных птиц. Вот только что они с Кирой шли к зловеще багровеющему в теплой светлой ночи Эрмитажу через площадь Урицкого[30] — и небо было волнующе перламутровым и высоким, без намека на что-то пугающе чужеродное, не идущее городу, как черная фетровая шляпа не пошла бы сегодня к голубому крепдешиновому платью его жены. Жены… Какое странное слово применительно к Кирочке! Подождите-подождите — а он-то ведь — муж, выходит! Кровь бросилась Борису в голову, потому что именно сейчас, на подходе к мосту лейтенанта Шмидта[31], до него вдруг дошел неоспоримый факт, которому в одиннадцать часов утра наступившего воскресенья должно было исполниться ровно двадцать четыре часа: в субботу они действительно расписались в одном из районных Загсов и даже получили на руки кремовою бумажку с гербом. Фиолетовые буквы, торопливо написанные невыспавшейся служащей, подтверждали со всей несомненностью, что они двое, Борис Александров и Кира Зуева, вступили вчера в самый что ни на есть законный брак…
— Зачем эти аэростаты? — прозвучал рядом удивленный и даже словно обиженный Кирочкин голос, и Борис, очнувшись, вздрогнул. — Вот кому, интересно, пришло в голову в такую чудную, такую теплую ночь… Вернее, уже утро… Затевать какие-то учения по ПВХО? Ну, хоть бы сегодня…
— Они же не знали, что у нас свадьба, дурочка… — Борис осторожно приобнял ее, ощутив под рукой модный плотный подплечник. — Вот если б знали, — тогда, конечно…
— Иди ты! — Кира смущенно высвободилась и — закружилась по гранитным плитам, запрокинув голову, невесомая в своем первом «настоящем» платье и ловких черных туфельках. — Я — жена, я — жена, я — жена! — пропела она, размахивая крошечной, чуть побольше кошелька, сумочкой. — Как здорово! Правда?
— Конечно… — не совсем уверенно отозвался Борис и принужденно улыбнулся.
Бумажка о законном браке лежала в нагрудном кармане его нового пиджака; Кира хотела было положить в сумочку, но он решительно воспротивился — вдруг потеряет — и убрал в более надежное место. Свадебный ужин тоже состоялся, как тому и положено, — на Васильевском, где Кира жила с вдовой матерью-учительницей и двумя младшими сестрами — в комнате узкой и тесной, как тот зеленый троллейбус, что уж пять лет ходит, битком набитый гражданами, от улицы Красной до Красной[32] же площади… Его-то мама, да и он сам, понятное дело, хотели праздновать в Смольном, в их большой светлой комнате при хозяйственной части, да только не удалось достать необходимое количество пропусков для гостей — а упрямая Кира обязательно желала видеть на свадьбе целый букет из своих писклявых однокурсниц в одинаковых белых сарафанчиках с голубыми пуговицами и резиновых тапочках, заботливо натертых зубным порошком, и тоже — представьте себе — на голубых пуговичках! Они хохотали и ели, ели и хохотали, иногда спохватываясь и вспоминая, что давно не кричали «Горько!», — и тогда старинная пыльная люстра под высоким потолком звенела от их пьяненького, но дружного визга. Редкие баритончики и несмелые молодые баски приятелей Бориса безнадежно тонули в девичьем, будто галочьем гвалте — и все, неутолимо голодные, вновь жадно кидались на невиданную дотоле еду. Это, конечно, мама расстаралась: она работала на раздаче в столовой северного, «секретарского» крыла Смольного, где питались, конечно, не секретарши, а именно секретари: Горкома и Горисполкома — ну, и начальники отделов, само собой. Секретарш — тех гнали в южное крыло для «аппарата», победнее и попроще. Да и не имело это значения, а важным было то, что даже в глухое, страшное и темное время войны с белофиннами, когда в ленинградских магазинах остались только хлеб и чай, да и за теми нужно было занимать очередь с ночи, в их с мамой уютно натопленной комнате всегда стоял меж оконных рам наваристый мясной суп, лежали свертки с ароматной колбасой, сливочное масло в красивой коричневой бумаге. По воскресеньям мама заставляла юного Борю съедать по два бутерброда с красной или черной икрой — он ненавидел и ту, и другую, но столовая ложка рыбьего жира, которой обычно грозила мать в случаях его «ломания», виделась гораздо более страшной, способной отвратительным послевкусием испоганить весь сияющий радостью выходной день… Но в день свадьбы эти бутерброды, к его удивлению, разлетелись раньше всего остального. «Ребята, имейте совесть, оставьте бутербродик жениху!» — трагически взывала, помнится, какая-то смутная «Людочка» — а он, смеша всех, скривил ужасную рожу и стал отмахивался обеими руками. «Борис, — в тот же миг на плечо ему со строгой лаской легла холодная, как у статуи в Летнем, рука тещи. — Возможно, это и не мое дело, но хочу напомнить вам, что вы — действительно жених. А в старое время жениху и невесте на свадьбе хмельного вообще не давали. В интересах потомства… Ну, вы меня понимаете…». Он покраснел так, что даже жарко стало, и тут же поймал испуганный Кирочкин взгляд: она, наверное, тоже подумала о неизбежном «потомстве» и успела представить себе заспиртованного уродца из Кунсткамеры. Они тогда вместе это увидели: просто завернули за угол и натолкнулись — и ему ли не помнить, какой ужас отражался в ее глазах, когда она пулей летела из музейного зала (он — следом) и бормотала на лету: «Это все он, отец его, пьяница проклятый, — откуда еще такое могло взяться…».