Борис расстелил для Киры пиджак на холодном песке меж двух неизвестных кустов, а когда она осторожно прилегла, подсунул ей под голову свою кепку. Сам пристроился рядом, с локтем под щекой, поколебался — и нерешительно обнял обмякшую девушку:
— Ты подремли, я подежурю.
Она уютно поёрзала и тоже робко обхватила его за бок. Но подежурить Борису не удалось: беспомощно проваливаясь в бархатную бездну, он только успел услышать ее сонный шепот у своего лица:
— Какой счастливый день наступает… Вот стану я бабушкой, и спросят меня внуки… «Какой, бабуля, у тебя был самый счастливый день в жизни?»… А я им и скажу… Скажу: «Двадцать второе июня… Одна тысяча… девятьсот сорок первого года…».
2
Борис назывался теперь двумя безобидными по отдельности и страшными в своей неожиданной связке словами: «кухонный мужик». Как писалась эта странная должность в отделе кадров Смольного, он не запомнил, а неофициально звучала она, как ни крути, — оскорбительно, отдавая чем-то замшело дореволюционным. Тесно спаянная команда «южной» столовой для «аппарата», по-семейному делившая военные тяготы, в начале ноября сразу приняла, как родного, единственного сына доброй Васильевны, по-прежнему трудившейся в противоположной «северной», заслужив эту привилегию без малого четвертьвековым беспорочным трудом. Ее миновали жестокие чистки тридцать пятого, безжалостно прошерстившие жировавшую обслугу, когда в расход пустили даже официанток, полотеров и уборщиц, обвиненных в том, что «могли слышать контрреволюционные разговоры», — нашлась на них и такая заковыристая статья. А Васильевну не тронули, что, по мнению чуткого местного племени служилого люда, парадоксально доказывало ее незамаранность доносительством: недолго торжествовавших сексотов преспокойно расстреляли сразу после тех, на кого они недальновидно доносили.
Все это Борис знал давно, и, в целом, не особо такими подробностями интересовался. Довольно с него было и теплой квадратной комнаты, сытной хорошей еды, ласковой нетребовательной матери — все равно он должен был скоро стать итээром, уважаемым инженером-конструктором, зажить другими, не приземленными идеалами… Так оно и случилось бы, если б не война.
«Если б не война… Если б не проклятое двадцать второе июня…» — остервенело отдирая специальным ножом толстую склизкую корку, налипшую внутри простоявшего весь день под паром котла, повторял про себя увечный «кухонный мужик» Боря, не взятый из-за хромоты даже в ополчение, куда прямо перед ним записали кривого парня, не приняв во внимание его неподвижный стеклянный глаз. «С одним глазом воевать еще лучше: когда целиться будет — прищуриваться не надо. А ты не то что в атаку побежать — тебя еще на марше самого, вдобавок к полной выкладке, на плечах нести придется», — так объяснил свой поступок пожилой лейтенант, подняв усталые, в частой сеточке красных прожилок глаза от длинного карандашного списка.
Борис, наконец, перевернул освобожденный котел, аккуратно вытряхнул на газету размякшую корку, собираясь нести ее в мусорный ящик.
— Ты чё, спятил? — рядом бесшумно возник пятнадцатилетний Валька, сынок раздатчицы тети Зины, тоже пристроенный мамой на подхват. — Это ж каша пшенная! На молоке! Кипяточком развести да вилкой помять — и все дела!
— Голодный ты, что ли? — удивился Борис.
В дополнение к общим продуктовым карточкам, превратившимся теперь в главные семейные ценности для подавляющего большинства ленинградцев, в Смольном выдали, каждому соответственно рангу, еще и свои, местные карточки на завтрак, обед и ужин. Тот, кто отдал обычные, «голодные», карточки кому-то из родни в городе, лишался за обедом мясного блюда и вынужден был есть пустой гарнир — чаще всего вермишель без подливы или сухую картошку. Но они-то с Валькой сегодня съели по говяжьему биточку и каши с маслом и хлебом от пуза! А Вальке потом еще и суп почему-то не понравился, и он его красноармейцу из охраны отнес — а тот ему что-то в карман сунул. Дан матери их каждый день домой то мясо, то рыбу, то картошку приносят… А этот… Хотя, ведь расти, наверно, пареньку нужно…
— Тебя как ни корми — все не в коня корм. А в городе люди, говорят, даже кошек съели, — упрекнул он жадного пацаненка.
— Вот и я говорю — съели, — Валька по-свойски подхватил Бориса под руку, отвел чуть в сторонку и незаметно повертел головой туда-сюда. — А мать тут как-то на проспект Володарского к подруге своей ходила — так говорит, они там вообще на улицах мрут, честное слово. Обстрелы — это само собой, а больше от голода… Здесь у нас об этом говорить — сам знаешь. Только шепотом.
— Неужели прямо мрут? — усомнился Борис, «шепот», конечно слышавший не раз, но предпочитавший списывать его на бабьи «страсти». — Я-то сам в городе с осени не бывал — идти не к кому. Друзья все на фронте, жена…
— Да знаю я… — хитро подмигнул ушлый парнишка. — Соломенный ты наш вдовец, жену из армии ждешь… — он было похабно хихикнул, но Борис нахмурился:
— Но-но, ты давай не очень, а то ка-ак…
— Ой, испугал! — в притворном ужасе закрывшись локтем, Валька недалеко отскочил. — Да ты слушай меня, чудило, я дело говорю — как раз и бабе твоей хорошо выйдет. Корку-то — пшенную там или вермишелевую — не выкидывай. В газете под бушлатом с собой уноси. А дома — по банкам, по банкам ее, родимую…
— Зачем? — опять изумился тугодумный Борис. — Хотя правильно: красноармейцы эти с командиром, что на кухне всегда дежурят, одним армейским пайком живут. Я видел, как ты суп им носил — молодец. Я тоже иногда свой отдаю. А вот если кашу эту им вроде приварка… Ловко придумал, хвалю за сообразительность!
Теперь уже Валька воззрился на старшего товарища в полном недоумении — отсутствующие брови полезли вверх:
— Слушай, откуда ты к нам свалился такой правильный — хоть сейчас в ВКП(б)! Какие красноармейцы? Какой приварок? Паёк дают — и хватит с них! Я тебе про что толкую? Я тебе про ба… про жену твою говорю! Вот вернется она с фронта, а ты ей — подарок! Кольцо, скажем, золотое, или, там, серьги какие-нибудь…
— Зачем ей серьги, у нее и дырок-то в ушах нет, — все еще не понимал Борис.
— Да в ушах и не обязательно, главное, чтобы… Всё, понял, — он быстро поднял ладони в ответ на угрожающий жест Бориса.
— Ну, горжетку тогда, как у Зойки-официантки. С лапами, глазами и зубами — видал?
— Не темни, говори прямо, — строго глянул «кухонный мужик».
— Прямо так прямо, — покладисто согласился Валька. — Литровая банка кашки такой на толкучке у Кузнечного на золотой перстенек тянет. А не то — на шевиотовый довоенный костюмчик с такими шкарами, что носы ботинок закрывают, — глядишь, и сам приоденешься. Верно говорю: сам туда раз сгонял, но одному страшно — видел, как блатные с бритвами по толпе шныряют. Вдвоем хочу. Один меняет, другой — прикрытие обеспечивает. Наглеть не будем, больше одной банки на рыло отсюда все равно незаметно не вынести. Какая смена на выходе добрая и без толку людей не шмонает — это я давно уже вычислил. А у нас с тобой у обоих — смена будет как раз вечерняя. Если не дрейфишь — так с утречка и прогуляемся. Ну, что — прояснилось?
Шевиотовый костюмчик с чужого плеча Бориса не прельстил — его собственный почти новенький бостоновый без дела пылился в шкафу с дважды памятного дня свадьбы. А вот колечко для Киры… Пусть хоть самое тонюсенькое, пусть хоть как проволочка… На свадьбу-то ведь и чулки шелковые ей сестры, помнится, вскладчину покупали… А он только раз пирожными угостил… Все думал — вот стану инженером, тогда уж… Но теперь она — бравый, наверное, сержант, а он тут незаменимый специалист… по объедкам.
…Двадцать второго июня до Смольного они так и не добрались — до позднего утра младенчески проспали под кустами, пригреваемые нежарким еще солнышком, — и, пыльные, помятые, виновато побрели на Васильевский, на ходу вытряхивая из обуви колючий песок. Добравшись до Большого к полудню, увидели небольшую группу людей, что нетерпеливо стояли, обмахиваясь газетами и платками, под уличным репродуктором, испускавшим неблагозвучный треск. «Объявили, что будет передано важное правительственное сообщение, — вот и ждем. Только бы не карточки опять ввели…» — охотно поделился опасениями толстый дядька в очках, вытирая смешной пионерской панамкой обильный пот со свекольно-красного лица — и в этот момент громкоговоритель последний раз прочистил железное горло и торжественно разродился знакомым голосом Молотова: