— В целом все понятно, — без обиняков приступил к делу Женин брат. — Про дом этот в новостях говорили, так что мне известно — как и всей стране, полагаю. Теперь что касается моей сестры. Сам я ее практически не помню — так, обрывками, смутное что-то, — но отец мой рассказывал кое-что. Прямо скажем, впечатление по его рассказам у меня сложилось неважное. Личность, судя по всему, асоциальная, можно, даже сказать, криминальная. Поэтому, согласитесь, когда ко мне приходят через двадцать пять лет от ее имени, — то я даже не знаю, что и думать. Прямо скажем, не знаю даже, и верить ли…
— Я не от ее имени: она в коме. Я от своего, — без всякого энтузиазма ответил Игнат — просто нужно же было что-то отвечать.
— А вы ей кем, простите, приходитесь? — прозвучал неизбежный вопрос.
— Никем. Просто знакомый.
— Отлично. Знакомый. Понятно, — и в глазах Эдуарда впервые появилось определенное выражение — точно такое же, впрочем, появляется в глазах девяноста процентов населения, когда этим словом мужчина определяет свои отношения с женщиной, будто само по себе оно уже является не совсем приличным. — А документы у вас имеются?
Игнат молча достал и протянул паспорт, думая, что лучше было бы сразу встать и уйти: с таким дундуком все равно любые разговоры бессмысленны. А ему завтра утром на похороны. И еще сил надо найти для них — и этого никому не понять.
— Так. Но это, собственно, мне ни о чем не говорит, — Эдуард вернул тщательно изученный паспорт.
Игнат поднялся:
— А что вы надеялись там узнать? Впрочем, ладно, извините…
Взять бы, да и сказать ему сейчас: «Ваш отец вам все это время врал, как сивый мерин. А сам он гад такой, каких еще поискать». И чего бы он добился? Еще одной оплеухи? Это бы ничего — только прок во всем этом — какой?
— Извините, Оля, — повторил он уже для нее одной и отвернулся.
Она кинулась к мужу:
— Эдик, как ты можешь? На него только посмотреть — и сразу ясно, что все правда! Давай поможем им! Ведь у людей такое горе!
— Да я что — против? — вдруг покладисто отозвался ее муж. — Господин… э-э… как вас там… Я же не изверг. Но хочу, чтобы все было, так сказать, прозрачно… Вы же и сами, наверное, не отдали бы такую уйму денег первому встречному? Это вот только Оля может, но я же не Оля…
Удивление прорвалось, как зеленый росток сквозь растрескавшийся асфальт: неужели бывает еще на земле такое? Он задержался, пристально глядя мужчине в лицо, — но оно по-прежнему выглядело деревянным.
— Давайте по порядку, — веско начал Эдуард. — Я не отказываюсь помочь сестре, если она в такой ужасной ситуации — сестра есть сестра, какой бы она ни была. Но я хочу быть уверен, что даю деньги именно ей и именно на конкретные нужды. Все нужно подтвердить документально — вы же не можете с этим не согласиться. Я ведь не обязан верить вам на слово. А документам — поверю. Ну, во-первых, два респектабельных человека должны удостоверить личность больной женщины и все это нотариально заверить. Во-вторых, лечебное учреждение должно предоставить выписку из решения консилиума о необходимости именно такой операции. Потом надо получить справку из страховой компании, что они такие операции не оплачивают. Выяснить, где можно прооперировать, и предоставить заверенную выписку из прайс-листа. Кроме того, не может быть и речи, чтобы я выдал вам наличные на руки: откуда я знаю, что вы с ними сделаете. Я должен получить расчетный счет, на который моя фирма переведет средства, — в том случае, разумеется, если нас удовлетворят все представленные документы… По ходу дела могут понадобиться и другие — но это уже мы отдельно обговорим…
— Эдик, ты что, с ума сошел?! — зажимая себе уши ладонями и зажмурившись, выкрикнула Оля. — Тебе же сказали — каждый час на счету! А тут неделю надо бегать — и то неизвестно! А у человека завтра похороны! Дочь свою он хоронит — можешь ты это понять или нет?!
Ее муж вскинул обе руки в обманчиво успокоительном жесте:
— Могу, Оля, все могу понять. Кроме одного: как можно вот так взять и выложить чертову прорву бабок парню маргинального вида, которого видишь впервые в жизни. Этого никто бы не сделал — ни один человек на свете. Ни один, понимаешь?
— А я бы сделала! Я! — со слезами выкрикнула она.
— Это точно… Но ты, слава Богу, лишена такой возможности…
Супружескую сцену Игнат слушал уже из коридора — опять шнуруя треклятые ботинки. Кроме того, вешалки с его курткой нигде не оказалось — он застыл на месте, беспомощно озираясь на зеркальные шкафы, обступившие кругом и отражавшие друг друга и его самого в разных ракурсах, в том числе и уродливых. Из кухни буквально вырвалась Оля и распахнула для него шкаф:
— Игнат Андреевич, хоть оставьте ваш телефон и адрес! Если вдруг все-таки что-нибудь…
Он вытащил из кармашка сумки визитную карточку и протяжно произнес:
— О-оля… Вы такая краси-ивая, что даже стра-ашно. Как вы с такой красотой живете — это же уму непостижимо…
— Кто — я? — совершенно искренне удивилась Оля. — Я же рыжая!
За ее спиной самодовольно хмыкнул Эдик.
Из-за двери, закрывшейся позади, Игнат услышал:
— Если бы отец не умер так рано, то он бы сейчас…
Что сделал бы отец, Игнат знал почти в подробностях, поэтому не стал дослушивать — устало зашагал вниз, забыв о существовании лифта…
* * *
Пятнадцатилетнюю девочку, знавшую в жизни только отца, тетку и собаку, хоронило не менее восьмидесяти человек. В школе, где работал Игнат, отменили уроки, и на кладбище приехал весь без исключения учительский коллектив, 9 «В» в полном составе и — отдельными кучками — ученики других старших классов — те из них, которые любили своего историка. «Надо же… — смутно подумал он. — Надо же… А я и не предполагал…». Песчаную яму, на дне которой стояла вода, выстелили белыми розами, как брачное ложе, а продолговатый холмик завалили черными и алыми до верхних перекладинок временного креста. Женщины и девчонки рыдали в голос, глядя на безмолвную и неподвижную Ариадну в абсолютно черных очках, про которую не все знали, что она — тетка, и многие считали матерью. Очков она так ни разу и не сняла, с братом не заговорила. С похорон уехала без него, неизвестно когда и с кем, — он не исключал, что одна, но, во всяком случае, знал, куда, и за нее не волновался. Самое тяжелое парадоксально началось после всего, когда растроганные и заплаканные учителя и ученики порывались вести его восвояси под руки, предлагали машины и звали помянуть, — он был глубоко им признателен, но в эти минуты мечтал, чтобы они провалились, и очень жалел, что не мог сказать этого прямо… Неизвестно, кто из них первым додумался, что Игнат хочет остаться один, у могилы между ними произошла мелкая толкотня, и, наконец, многократно оглядываясь в надежде, что ему все-таки понадобится помощь, последние сочувствующие удалились по центральной аллее. Он еще постоял у могилы — не для себя и не для Маши, потому что никакой Маши там не было, и он это твердо знал, — а чтобы наверняка быть уверенным, что никто не дождется его у ворот кладбища и не накинется, как волк, со своим голодным состраданием…
Когда он сел за руль своего выносливого «Фольксвагена» и убедился, что руки не дрожат, было позднее великопостное утро. Еще накануне он решил, что заедет домой только выпить крепкого кофе, чтоб ноги не подкосило где-нибудь на людях, и после отправится в коммерческий банк за срочной ссудой. О том, как он будет возвращать ее, обросшую разбойными процентами, подумать предстояло потом, когда Женина судьба, какой бы она теперь ни оказалась, не будет зависеть от его жалкого интеллигентского великодушия. Машина летела по КАДу, далеко превысив предельно разрешенную скорость…
Он даже не глянул в сторону скамейки у подъезда, традиционно пенсионерской летом и молодежно-тусовочной в остальные времена года — и, когда оттуда навстречу ему поднялась женская тень в темном непромокаемом пальто, просто посторонился, давая ей дорогу, — но женщина вдруг откинула капюшон, и в глаза ему хлынуло солнце. Оля…