По периметру крышки, обрамляя фигуру, шла иероглифическая надпись — и здесь Мохов, склонившись над саркофагом с фонариком в руке, впервые за всю экспедицию почувствовал не научный азарт, а нечто, похожее на суеверный холодок, о существовании которого в себе он прежде и не подозревал.
Надпись не называла имени фараона. Ни картуша, ни титулатуры “Царь Верхнего и Нижнего Египта”, ни перечисления пяти тронных имён, обязательного для любого царского погребения известной истории. Вместо этого — формула, которую он переводил медленно, слово за словом, то и дело останавливаясь, чтобы свериться со словарём, потому что часть используемых детерминативов казалась ему архаичной даже для Древнего царства, будто заимствованной из ещё более раннего, додинастического пласта письменности.
— “Здесь покоится тот, кто пришёл, чтобы построить, и ушёл, чтобы не вернуться, — прочитал он вслух, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри уже нарастало странное, необъяснимое волнение. — Пусть врата будут закрыты для смертных, доколе не откроются они снова для владык неба”.
В камере на несколько долгих секунд повисла тишина.
— “Владыки неба”, — повторил наконец Рейнманн, сдержанно, но с тем особым напряжением в голосе, с каким учёный произносит фразу, разрушающую привычную картину мира. — Даниил, ты уверен в переводе?
— Уверен настолько, насколько вообще можно быть уверенным в тексте четырёхтысячелетней давности, — ответил тот. — Формулировка нетипичная. Это не погребение фараона в привычном смысле. Это… — он замялся, подбирая слово, которое не звучало бы слишком спекулятивно для протокола, — это похоже на погребение строителя. Или того, кто руководил строительством.
— Пирамиды, — тихо добавила Кира, стоявшая у него за спиной и тоже не сводившая глаз с надписи.
VI
Решение не вскрывать саркофаг немедленно было принято Рейнманном практически сразу же после первичного осмотра, и, несмотря на нетерпение, охватившее буквально всех членов команды, никто всерьёз не спорил с этим решением — таковы были правила игры в современной академической египтологии, прекрасно усвоенные каждым присутствующим.
— Мы обнаружили, возможно, самую значительную находку в истории изучения Гизы со времён Тутанхамона, — сказал Рейнманн тем вечером на общем собрании команды в шатре-столовой, куда набились уже все, включая рабочих Ахмеда, узнавших о находке по своим каналам быстрее, чем об этом было объявлено официально. — И мы не имеем права вскрыть этот саркофаг втихую, при свете фонариков, в присутствии полудюжины человек. Это надлежит сделать при представителях Верховного совета по древностям, при министерстве, при международной прессе — так, чтобы ни у кого впоследствии не возникло сомнений в подлинности и правильности процедуры. К тому же, — добавил он суше, — нам необходимо подготовить помещение к контролируемому вскрытию: стабилизировать температуру и влажность, чтобы содержимое саркофага, если оно сохранилось, не начало разрушаться от внезапного контакта с внешним воздухом.
Хишам эль-Саид со своей стороны настоял ещё на одном пункте, который на первый взгляд показался части команды излишней формальностью, но который сам он считал делом принципа:
— Прежде чем открывать усыпальницу, следует уведомить министерство и получить разрешение муфтията на присутствие соответствующих лиц. — Он сказал это спокойно, но твёрдо, и Рейнманн, знавший цену подобной твёрдости в отношениях с местными властями, кивнул без единого возражения.
Было решено: вскрытие саркофага состоится через два дня, в присутствии официальной делегации Верховного совета, представителей министерства туризма и древностей, а также заранее аккредитованных журналистов ведущих мировых изданий — Рейнманн, при всей своей научной сдержанности, прекрасно понимал, что находка такого масштаба обеспечит проекту финансирование на годы вперёд, и потому не собирался упускать возможность придать событию максимальный публичный резонанс.
Известие о том, что вскрытие откладывается на два дня, команда восприняла с почти детским разочарованием, смешанным, впрочем, с пониманием необходимости соблюсти протокол. А вечером того же дня лагерь решил отпраздновать саму находку — не дожидаясь официального вскрытия.
VII
Праздник вышел стихийным и оттого особенно тёплым — тем видом торжества, которое рождается не по плану, а из подлинной, непритворной радости людей, месяцами живших ради одной цели и наконец увидевших, что цель достигнута.
Ахмед и его рабочие притащили откуда-то — по официальной версии, из соседней деревни, хотя все понимали, что источник, скорее всего, был менее легальный, — ящик местного пива и несколько бутылок арака, крепкого анисового напитка, который щедро разбавляли водой прямо в пластиковых стаканах. Реставратор Марко, порывшись в личных запасах, извлёк на свет бутылку граппы, привезённую из дома ещё в начале сезона “на особый случай”, и объявил, что случай наконец настал. Молодые аспиранты из Кембриджа притащили колонку, подключённую к чьему-то телефону, и над ночной пустыней, к явному неодобрению более консервативных участников экспедиции, но общему веселью молодёжи, зазвучала эклектичная смесь из арабской попсы, старого рока и чего-то, что один из аспирантов упрямо называл “музыкой для медитации на находки”.
Мохов, обычно избегавший подобных сборищ и предпочитавший в свободное время работу над дневниковыми записями, в этот раз задержался за столом дольше обычного — не столько ради самого веселья, сколько ради того особого, почти семейного ощущения единства, которое возникает в команде после общего успеха. Кира, разрумянившаяся от выпитого арака и всеобщего оживления, горячо спорила с одним из аспирантов о том, могла ли шестипалость на рельефах иметь чисто ритуальное, а не буквальное значение, и он, глядя на неё через костёр, разожжённый по случаю праздника прямо перед шатром, в который уже раз поймал себя на мысли, что более удачного спутника жизни для себя и представить не мог бы.
Именно в этот момент, когда природная нужда заставила его ненадолго выйти из-за общего стола и пройтись к дальнему краю лагеря, туда, где заканчивался освещённый генераторами периметр и начиналась настоящая, глубокая темнота пустыни, — к нему подошёл человек, которого Мохов прежде никогда не видел ни в лагере, ни среди местных рабочих, ни среди кого-либо из приезжавших ранее гостей экспедиции.
VIII
Человек стоял у самой границы света, почти сливаясь с темнотой, — и от неожиданности Мохов замер, не сразу сообразив, откуда тот вообще мог здесь взяться: ближайшая деревня находилась в добрых сорока минутах езды, а охрана периметра, пусть и не слишком строгая, всё же должна была заметить постороннего.
Незнакомец был одет странно даже для местного жителя — в длинное, почти до пят, одеяние из плотной некрашеной ткани, напоминавшее скорее ритуальное облачение, чем повседневную одежду, какую носили в окрестных селениях. Голова была гладко выбрита, что при лунном свете придавало его лицу неожиданно резкие, скульптурные черты. На шее, поверх одеяния, висел медальон — тёмный металлический диск с выгравированным на нём узором, который Мохов, при всём профессиональном опыте, не смог с ходу отнести ни к одной известной ему традиции — не коптский крест, не исламская символика, не что-либо из современной или классической египтологической иконографии. В руке незнакомец держал длинную трость или посох, увенчанный навершием в форме, показавшейся ему смутно знакомой — впрочем, в темноте разглядеть детали было трудно.
— Ты читал слова в камере, — сказал незнакомец на арабском, но с интонацией и построением фраз настолько архаичным, что Мохов, свободно владевший современным разговорным диалектом, не сразу разобрал смысл, будто слушал не живую речь, а декламацию древнего текста.
— Простите? — переспросил он, инстинктивно отступая на полшага и одновременно пытаясь понять, не разыгрывает ли его кто-то из местных — розыгрыш, пусть и дурного тона, показался ему в тот момент куда более вероятным объяснением, чем что-либо ещё.