Литмир - Электронная Библиотека

Хранитель стоял рядом, всё такой же прямой, неподвижный, но в его лице, повёрнутом к востоку, где небо уже начинало медленно разгораться бледной, розовато-золотистой полосой, было что-то, чего Мохов прежде не замечал: не торжество, не холодное превосходство, а нечто, что он при других обстоятельствах назвал бы тоской по давно утраченному дому.

— Теперь ты знаешь, — произнёс Хранитель. — Не всё. Но достаточно, чтобы понять, насколько ничтожно то, что вы называете знанием. Ты, учёный, привык измерять время тысячелетиями: пять тысяч лет письменности, сто тысяч лет вида, миллион лет рода. Для нас это мгновения между двумя ударами сердца. Ваши университеты, ваши библиотеки, ваши теории — шорох крыльев мотылька, который кружится вокруг пламени и воображает, что объясняет огонь.

Мохов, вытирая лицо тыльной стороной ладони, не нашёл, что ответить. Что-то в нём надломилось и в то же время, как ни странно, освободилось: он вдруг почувствовал, как отступил, потерял власть тот панический, липкий страх, что преследовал его все эти месяцы, — страх перед непознаваемым, перед чужой, всемогущей волей. Рядом с тем, что он увидел, и воля Хранителей, и сам Египет, и даже собственная его жизнь казались лишь краткими эпизодами одной бесконечной, величественной и безжалостной истории.

— Я думал, что хочу вернуться домой, — тихо проговорил он, не глядя на собеседника. — Что нужно лишь найти способ. Сейчас мне кажется… я даже не знаю, есть ли у меня этот дом. Есть ли хоть что-то, к чему можно вернуться, если всё, что я знал о прошлом, — ложь.

— Не ложь, — отозвался Хранитель. — Неполнота. Это разные вещи. Ваша наука правдива в тех пределах, в которых она смотрит. Ей лишь не хватает расстояния.

Нил поднялся, пошатнулся, ухватился рукой за козлы. В груди его, поверх усталости, потрясения и горечи, медленно, упрямо вставал тот самый вопрос, ради которого он решил потребовать ответа при первой же встрече, и теперь, когда эта встреча состоялась, он не мог отступить.

— В погребальной камере готовят нишу на двоих, — произнёс он, глядя Хранителю прямо в глаза. — Двойной набор утвари. Двойное ложе. Я не слепой. Вскрывая саркофаг в две тысячи двадцать шестом, я видел одного, а не двух. Кто должен упокоиться в этой камере? Это я? Ты уже говорил, что путь домой лежит через то, что будет погребено внутри. Я хочу знать, не является ли этот путь моим концом.

Хранитель долго не отвечал. На востоке, над самым краем пустыни, разгоралась заря, и первые лучи, пробежав по куполам далёких дюн, заставили вспыхнуть бронзовым светом полированные грани нижних ярусов пирамиды. Где-то внизу, у подножия, глухо ударил барабан, возвещая начало нового рабочего дня, и его гулкий, тяжёлый звук поплыл над плато, смешиваясь с гулом из недр.

— Ты спросил, — произнёс наконец Хранитель, и голос его, ровный и лишённый привычной насмешки, прозвучал как приговор, смягчённый только усталостью, — как смертный, который хочет знать, умрёт ли он. Но это не тот вопрос, который ты должен задавать. Ты видел, что делает время с теми, кто пытается считать его прямым. Круг не замыкается там, где ты его ищешь. Отвечу лишь одно: ты не первый, кто стоял на этом камне и смотрел на этот рассвет. И, возможно, не последний.

Он поднял посох и слегка коснулся им плеча Мохова. Мир снова качнулся, но на этот раз мягче, почти ласково.

— Тебя хватятся, — донёсся откуда-то издалека его голос. — Отдохни. Но помни: то, что гудит под этим плато, — не гробница, не машина и не божество. Это колыбель. И она всё ещё качается.

Последнее, что он увидел, прежде чем свет ударил в глаза, был узкий, зеленовато-золотой мазок на горизонте, медленно тающий в разгоравшемся небе, — и ему показалось, что в этот миг огромный камень под его ногами, всё ещё хранивший тепло минувшего дня, вздохнул — глубоко, неторопливо, как спящий, которому наконец приснилось, что его позвали по имени.

Он очнулся на жёстком тюфяке в тесном бараке, под монотонное, надрывное сопение Мериры и привычный, глухой голос надсмотрщика, обходившего ряды с деревянной колотушкой. Лучи рассвета уже пробивались сквозь щели в плетёной стене, золотыми полосами ложась на земляной пол. Рядом, на соседней циновке, сидел Кемау, молча протягивая ему плошку с водой, и в его тёмных, глубоко посаженных глазах, обращённых к Мохову, стояло такое спокойное, такое всезнающее выражение, что Нил впервые за много недель не смог бы сказать, чьими глазами тот на него смотрит — нубийца или кого-то другого.

Глава 15. Годы камня

I

Прошло девять лет…

Нил Мохов уже не считал их по привычным календарям. Он научился мерить время иначе — по слоям кладки, по тому, как менялся силуэт пирамиды на фоне неба, по тому, как редкие седые волоски появлялись на его собственных висках, хотя ему, по земному счёту, едва перевалило за сорок. Здесь, на плато, тело старело медленнее, чем должно было. Или быстрее. Он так и не понял. Кожа загорела до цвета старой бронзы, руки покрылись сетью тонких белых шрамов от известняковой пыли и случайных ударов, плечи расширились, а взгляд приобрёл ту особую, чуть отстранённую глубину, какую приобретают глаза людей, слишком долго смотрящих на одну и ту же громаду.

Пирамида стояла уже практически готовая. Её грани, ещё не облицованные полностью белым турским известняком, поднимались выше большинства холмов, и когда ветер с пустыни гнал песок, они вспыхивали тусклым золотом на закате. Внутренние коридоры были проложены, погребальная камера частично облицованная красным гранитом с двойной нишей — та самая, о которой он когда-то спрашивал Хранителя, — ждала своего часа.

Никто больше не вспоминал о той ночи во дворце. Царица Мерититес родила через год после его визита дочь, которую назвали Хетепхерес, поразительно похожую на Нила, но Хуфу ничего не заметил, как и все правители радуясь наследнице. После этого она удалилась в свои покои почти полностью и очень редко показывалась на людях, разве что в дни больших праздников вместе со своим мужем. Придворные шептались, что она “устала от мира”, но Мохов знал другое: Хранители умели стирать ненужные воспоминания так же легко, как стирает море следы на мокром песке.

Хемиун по-прежнему называл его “чужеземцем”, но уже без прежней презрительной лени — скорее с раздражённым уважением человека, который вынужден признать чужую полезность. А Кемау… Кемау постарел на вид всего, на пару лет и по-прежнему сидел рядом по вечерам, иногда молча протягивая ему плошку с водой, а иногда — глядя так, будто за его глазами стоял кто-то другой.

Мохов продолжал делать чертежи и производить рассчёты. Сначала — под надзором, потом — самостоятельно. Он стал тем, кого на стройке называли “чертёжником меры”.

Ему доверяли уклоны, пропорции, соотношения, которые никто не смел нарушать. Он знал, что каждое число, каждая линия на папирусе или на известняковой плите была не просто геометрией. Это был язык. Язык, на котором говорило то, что гудело под плато.

Хранители являлись ему не часто, но каждый раз по разному: иногда — в облике старого нубийца, иногда — в облике седого писца, а иногда — просто как голос в ночи, когда он сидел один на незаконченной площадке вершины. Постепенно, слой за слоем, открывали ему то, ради чего он здесь оказался.

И каждый раз говорили с ним — недолго, скупо, будто отмеряя слова не хуже, чем египетские писцы отмеряли зерно. Но отвечали на вопросы — не на все, но на многие из тех, что копились у Мохова неделями и месяцами, — и в этих ответах, фрагмент за фрагментом, складывалась картина, которую Нил не смог бы теперь изложить ни на одном языке, кроме того особого, беззвучного языка понимания, что не требует слов.

II

— Ты думал, что пирамиды — гробницы, — сказал однажды один из них, стоя рядом с ним на недостроенной площадке пирамиды откуда открывался захватывающий дух вид. Голос был тем же — ровным, чуть усталым, лишённым насмешки. — Люди думали так тысячи лет. Это удобная ложь. Гробницы нужны, чтобы отвлечь взгляд. Настоящее — под ними и внутри них. Это не дома для мёртвых. Это колыбели. Резонаторы. Узлы, через которые течёт то, что вы называете временем, а мы — мерой.

55
{"b":"979621","o":1}