Он торопливо вернул табличку на прежнее место, среди прочих, менее значимых остраконов, стараясь унять бешено колотящееся сердце, — и вышел со двора Меры в сгущающиеся сумерки с ощущением, что нащупал наконец нить, способную, если потянуть её достаточно осторожно и достаточно долго, привести его не просто к разгадке отдельной тайны погребальной камеры, а к пониманию куда более фундаментального, куда более пугающего устройства всего того невозможного мира, в который его забросила неведомая сила почти год назад.
XVI
Он не решился в тот вечер ни с кем поделиться увиденным — ни с Мерирой, чья доверчивая простота внушала теперь Нилу опасение иного рода: не за собственную безопасность, а за безопасность самого юноши, посвящённого в тайну, непосильную для его понимания; ни тем более с Кемау, чья истинная природа оставалась по-прежнему под вопросом. Он унёс символ пирамиды с оком в себе, вернулся к нему мысленно десятки раз за последующие дни, пытаясь выстроить хоть сколько-нибудь связную гипотезу, объясняющую его присутствие на черновом наброске тысячелетия назад.
“Может быть, — размышлял он, разбирая днём очередную партию расчётов под навесом Хемиуна, стараясь, чтобы лицо его сохраняло привычное, сосредоточенно-безучастное выражение, — символ этот вовсе не порождение какого-то тайного общества будущего, черпающего вдохновение из смутных легенд о пирамидах, а ровно наоборот: сами эти легенды, дошедшие сквозь тысячелетия до масонских лож и печатных станков, — лишь искажённое, полустёртое временем эхо чего-то, что здесь, на плато Гизы, в его собственную, невозможную теперь эпоху настоящего, ещё оставалось живой, действующей практикой. Не будущее отбрасывает тень на прошлое, а прошлое отбрасывает тень на будущее, — и я, сам того не желая, стал одним из немногих людей, кому довелось увидеть исток этой тени прежде, чем она успела вытянуться на тысячи лет вперёд”.
Мысль эта, при всей своей интеллектуальной привлекательности для человека его профессии, приносила ему не облегчение, а новый, ещё более острый приступ головокружительной, почти физически ощутимой тревоги: если действительно существовала связь, пусть самая косвенная, между тем, что он видел здесь, и теми немногими, разрозненными символами и легендами, что дошли до его собственной эпохи, — то не означало ли это, что сама история человечества, привычная ему по учебникам и лекциям, была не более чем тщательно отредактированной, лишённой самых важных глав версией куда более длинной и куда более странной истории, подлинные страницы которой оставались скрыты от глаз обычных смертных — и, весьма вероятно, скрывались намеренно, чьей-то невидимой, но неустанной рукой?
XVII
Он вернулся к этой находке ещё раз спустя несколько дней, воспользовавшись очередной минутой уединения под навесом, — надеясь отыскать среди прочих старых табличек ещё какие-нибудь следы того же самого, тревожащего его символа, — но на этот раз стопка остраконов в углу пристройки оказалась переложена заново, а тот самый, потёртый по краям набросок с изображением пирамиды и ока исчез вовсе, будто его никогда и не существовало.
Он долго стоял, разглядывая опустевший угол, не в силах понять, было ли исчезновение таблички случайностью, вызванной обычной, будничной уборкой архива, или же кто-то — а он не сомневался, кто именно, — заметил его прежний, слишком долгий и слишком внимательный взгляд, брошенный на злополучный чертёж, и предпочёл убрать улику прежде, чем чужеземный писец успел бы найти ей применение. Ни один из писцов, к которым он впоследствии осторожно обращался с вопросом о судьбе старых, черновых набросков погребальной камеры, не смог или не пожелал дать ему вразумительного ответа, — и это молчание, куда красноречивее любого прямого запрета, укрепило в Мохове уверенность в том, что он невольно прикоснулся к чему-то, что Хранители предпочитали держать вне досягаемости даже самых доверенных из своих земных помощников.
С этого дня Нил удвоил осторожность в собственных изысканиях, понимая, что любой шаг за пределы дозволенного круга знаний может быть замечен и пресечён с той же самой безмолвной, неотвратимой быстротой, — но отказаться от самих изысканий он уже не мог, потому что нить, которую он нащупал в тот вечер, вопреки всякой осторожности продолжала манить его вперёд, обещая рано или поздно привести к разгадке не только тайны погребальной камеры, но и куда более всеобъемлющей тайны собственной, замкнутой петлёй судьбы.
Глава 12. Колодец
I
Спустя примерно две недели после исчезновения таблички с загадочным символом, Мохова вновь застигло врасплох распоряжение, пришедшее на этот раз не через Мереруку, а напрямую от Пенну, — распоряжение, показавшееся ему поначалу лишённым какой-либо связи с недавними находками, но обернувшееся вскоре самым непосредственным шагом к разгадке того явления, что преследовало его почти с первых дней плена.
— Тебя требуют к колодцу, — сказал Пенну, не поднимая взгляда от очередной партии медных полос, разложенных на низком столике под навесом. — Работа тонкая, тебе привычная: нужно выверить отвесность ствола на всю его глубину, а среди нынешних писцов никто не умеет держать в руках нить так же твёрдо, как ты.
Слово “колодец” Нил слышал и прежде — вскользь, в обрывках разговоров носильщиков, всегда произносимое с той же самой опасливой, приглушённой интонацией, с какой здесь говорили обо всём, выходящем за пределы обыденного труда, — но самого сооружения, скрывавшегося за этим словом, ему до сих пор видеть не доводилось: узкая, почти вертикальная шахта, прорубленная, если верить обрывкам услышанного, сквозь всю толщу уже возведённой кладки и уходящая далеко вниз, в скальное основание плато.
II
Мерерука, сопровождавший его к месту работ, пояснил по дороге куда больше, чем прежде решался объяснять по собственной инициативе, — то ли потому, что счёл степень доверия к чужеземному помощнику достаточно окрепшей за минувшие месяцы, то ли потому, что сама природа предстоящей задачи требовала хотя бы минимального понимания её контекста.
— Ствол этот начинается наверху, в самой Большой галерее, у подножия восходящего прохода, — рассказывал он, пока они шли по узким, петляющим переходам уже возведённых нижних ярусов кладки, — а заканчивается внизу, в нисходящем проходе, у самого его начала. Хранители велели прорубить его не просто так, для отвода воды или удобства работников, — велели идти точно вдоль естественной трещины в теле скалы, что тянется здесь с незапамятных времён, ещё до того, как сюда пришли первые каменотёсы.
— Естественной трещины? — переспросил Мохов, чувствуя, как в груди у него шевельнулось знакомое уже предчувствие приближающегося откровения.
— Трещины, чужеземец, а не рукотворного хода, — подтвердил Мерерука, понижая голос до едва различимого шёпота, как то было заведено здесь при упоминании подобных вещей. — Она уходит глубже, чем успели пробить наши инструменты, глубже, чем видел хоть один из живущих ныне мастеров. Хранители запретили её засыпать или спрямлять, хотя удобнее было бы вести ствол по прямой линии, — велели идти точно вдоль естественного разлома камня, сколь бы петляющим он ни оказался.
III
Сам колодец, когда они добрались наконец до его устья в глубине Большой галереи, произвёл на Мохова впечатление куда более тревожное, чем любое из виденных им прежде здесь помещений: узкое, едва достаточное для одного взрослого человека отверстие в полу, обрамлённое грубо отёсанным камнем, уходило вниз в непроглядную черноту, из которой, стоило лишь приблизиться к самому краю, ощутимо тянуло прохладным, почти ледяным по сравнению с духотой верхних помещений воздухом, — и вместе с этим прохладным сквозняком снизу доносился едва слышный, но безошибочно узнаваемый низкий гул, тот же самый, что настигал его прежде далёкими ночными раскатами над восточным краем плато, только здесь, у самого устья шахты, куда более отчётливый, куда более физически ощутимый — не звук даже, а скорее вибрация, отзывавшаяся мелкой дрожью в зубах и кончиках пальцев.