— Да, брось Кемау, имя как имя, ничего особенного.
— Ты чужеземец и не знаешь то что написано в наших древних, святых пророчествах. Там сказано: “И выйдет Нил из берегов, но не воду принесёт он, а пламя, коего не знали эти земли. Ибо имя твоё — не просто звук, а тень великой реки, запечатлённая в твоей судьбе. Когда небесные владыки — те, кто мнят себя полубогами и держат Та-Кемет в оковах, — увидят его движение, содрогнётся их трон из слоновой кости и золота. Восстанет он против тех, чья кровь смешана с небесной лазурью, и само течение времени преклонит колена перед великим разливом... разливом Нила, что пришёл из глубин ещё не рождённых веков.”
Мохов почувствовал уже не холодок на спине, а настоящий мороз. Можно было конечно всё было списать на глупые суеверия и совпадения, но сам тот факт, что он оказался здесь, в прошлом— уже сильно подтачивало его природный скептецизм.
— А ещё я иногда вижу по ночам странный свет над пирамидами,— сказал Кемау, и в голосе его прозвучала нотка, которую Мохов не сразу сумел определить: не насмешка, а скорее сдержанная, тщательно скрываемая настороженность. — Странный свет, — медленно повторил он, и в голосе его прозвучала нотка, которую Мохов не сразу сумел определить: не насмешка, а скорее сдержанная, тщательно скрываемая настороженность. — Здесь, на плато, поговаривают о таком свете. Особенно в последние луны, с тех пор как начали углублять новые ходы к западу от Дома Вечности. Рабочие видели по ночам сияние там, где, по всем расчётам жрецов, не должно быть ничего, кроме голого камня. И жрец Хему-ка, что следит за подношениями умершим строителям, говорит, будто это знак недовольства тех, кто пришёл прежде нас и уснул под этими песками навеки.
Мохов замер, не донеся до рта кусок лепёшки. “Тех, кто пришёл прежде нас”, — эти слова, произнесённые немолодым, немногословным нубийцем в тени пыльного барака, странным, тревожащим эхом откликнулись в его памяти, накладываясь на воспоминание о золотой крышке саркофага, о загадочной надписи, не называвшей имени фараона, о шестипалых фигурах на стенах погребальной камеры и о человеке в белом одеянии, вышедшем к нему из темноты пустыни в ночь накануне вскрытия — том самом, чьё предупреждение он тогда, охмелевший и самоуверенный, пропустил мимо ушей.
Он вдруг с абсолютной, леденящей ясностью осознал, что оказался здесь не по случайности и не по капризу слепых сил природы, а как прямое, закономерное следствие чего-то, что он потревожил в той камере под плато, — и что для того, чтобы вернуться обратно, туда, откуда его вырвало, ему предстоит для начала выяснить, что же в действительности покоилось в золотом саркофаге, украденное, судя по всему, у самого времени, задолго до того, как об этом успеет узнать хоть один археолог его собственной, невозможно далёкой теперь эпохи.
Он поднял глаза к темнеющему над рабочим посёлком небу, на котором уже проступали первые, невероятно яркие в отсутствие всякого искусственного освещения звёзды, и подумал о Кире — с такой пронзительной, разрывающей грудь тоской, что впервые за весь этот немыслимый день ему стоило немалых усилий не выдать своего состояния перед случайным, но, кажется, единственным пока обретённым здесь союзником.
Утро следующего дня, впрочем, не оставило ему времени на долгие размышления: партии вновь подняли до восхода, и работа — тяжёлая, монотонная, но при этом та единственная нить, что связывала его теперь с реальностью и не позволяла окончательно провалиться в отчаяние, — продолжилась с прежней, неумолимой методичностью, увлекая его всё глубже в жизнь того невозможного мира, который ему, хотел он того или нет, предстояло теперь как-то понять и в котором предстояло, вопреки всему, выжить.
Глава 5. Хранители меры
I
Время здесь начало терять свою особенность, потому что сам счёт времени давался Мохову уже с трудом, сутки здесь не делились на привычные ему рабочие недели и выходные, а текли одной слитной, изнурительной чередой, различимой только по восходам и заходам солнца, спресовываясь в один общий длинный день разделённый короткой ночью.
Он даже сам удивился, насколько быстро начал привыкать к своему новому положению здесь, переставая придавать большое значение окружающей его среде, воспринимая своё новое положение, как часть некой работы.
Усталость забирала с собою все мысли, поэтому времени на то, чтобы повспоминать прошлую жизнь у него практически не оставалось, когда сразу после ужина он засыпал, едва голова касалась тюка соломы.
Однажды утром, партию, к которой он был приписан, подняли раньше обычного, ещё затемно, и вместо привычной колонны к пристани или к пандусам пирамиды повели совсем в другую сторону: на запад, туда, где у самого края плато, отгороженный невысокой стеной из сырцового кирпича, располагался участок, о котором Мерира, идя рядом с ним в предрассветных сумерках, говорил почему-то заметно тише обычного, будто опасаясь, что его услышат даже здесь, на открытой дороге.
— Место Меры, — произнёс он, покосившись на Мохова с тем же смешанным выражением почтения и суеверного страха, с каким накануне рассказывал о Доме Вечности. — Туда редко посылают из нашего файла. Обычно берут только тех, у кого твёрдая рука и кто умеет держать язык за зубами.
— А что там делают? — спросил Мохов, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно более естественно, хотя внутри у него уже сжимался тот особый, знакомый ему по прежней профессии азарт, что охватывал его всегда, когда речь заходила о вещах, ещё не описанных ни в одной научной монографии.
— Придают камню форму, — уклончиво ответил Мерира, и по тому, как он произнёс эти слова, — с ударением не на «форму», а на «придают», — Мохов понял, что дальнейших объяснений от юноши ждать не приходится: либо тот и сам толком не знал, что происходит за стеной, либо знал, но предпочитал не говорить.
Ограда, к которой их подвели, оказалась значительно выше и основательнее той, что окружала обычные рабочие дворы: сложенная в два кирпича, с единственным узким проходом, у которого стояли не привычные Мохову нубийские наёмники с копьями, а люди совсем иного рода — облачённые в длинные, до щиколоток, полотняные одеяния синеватого, почти индигового оттенка, какого он прежде не встречал ни на ком из виденных им египтян, с гладко выбритыми, без единого волоса, головами, и с тем особым, отстранённым выражением лиц, какое отличает не столько охрану, сколько людей, исполняющих некий ритуал, смысл которого им хорошо известен, а окружающим — нет.
Мохова вместе с ещё пятью или шестью работниками из партии Небетки провели через проход, и то, что открылось ему за оградой, заставило на мгновение забыть даже о боли в натруженных за предыдущие дни плечах.
II
Двор здесь оказался обширным — вероятно, не меньше половины футбольного поля, если пользоваться привычной ему мерой, — и разделённым на несколько неравных участков, каждый из которых, судя по звукам и характеру деятельности, был отведён под собственный этап работы. В дальнем углу, у самой стены, лежали штабелями необработанные глыбы известняка, доставленные, вероятно, прямо из каменоломен, — грубые, угловатые, ещё хранившие следы недавнего отделения от материнской породы. Ближе к центру, на ровных, утрамбованных площадках, располагались собственно рабочие места: невысокие деревянные козлы, на которые укладывался очередной блок, и вокруг них — люди, чьи движения, при всей их слаженности и очевидной отработанности, показались Мохову с первого взгляда странно непохожими на всё, что он успел повидать за предыдущие дни на других участках стройки.
Его довольно грубо, но без прежней злости, подтолкнули в спину, указывая на свободное место у крайних козел.
Работа, к которой его приставили, на первый взгляд не отличалась от того, что делали десятки медников и камнерезов, встречавшихся ему прежде в посёлке: перед ним лежал массивный, почти в человеческий рост блок известняка, уже частично отделённый от общей глыбы, и рядом с ним на низкой деревянной подставке были разложены инструменты — бронзовые тёсла с деревянными рукоятями, обмотанными кожаными ремешками, каменные молотки-курант различного размера, от совсем небольших, помещавшихся в кулаке, до тяжёлых, требовавших обеих рук, и несколько узких, плоских пластин из зеленоватого, полупрозрачного камня, назначения которых Мохов поначалу определить не смог.