VII
“Оно откликается, — подумал он, отступая назад под новым, ещё более настойчивым жестом помощника Хранителя, — кристалл наверху и то, что скрывается внизу, — не просто источник и отражение одного и того же явления, а нечто вроде переговорного устройства, будто бы одна и та же сила, действующая и в бронзовых сосудах на дворе Меры, и в исполинской, недоступной пустоте под плато, узнаёт саму себя при соприкосновении и отвечает”. Мысль эта, при всей своей интуитивной, ещё не подкреплённой достаточными фактами природе, показалась ему тем не менее ближе к истине, чем любая из прежних его гипотез: не отдельные, разрозненные чудеса, а единая, связная сеть, пронизывающая всё плато — от резонаторов на дворе Меры до гранитного храма Стража, от медных жил под пирамидами цариц до этой самой пустоты в скальном основании, — сеть, питающуюся, судя по всему, из одного и того же, неизмеримо более древнего и неизмеримо более могущественного источника, скрытого где-то в самых глубинах земли.
Он не успел додумать эту мысль до конца: помощник Хранителя, извлёкший наконец кристалл обратно на поверхность, коротко произнёс несколько слов на языке, показавшемся Мохову вовсе не египетским, — резком, гортанном, состоящем будто бы из одних лишь согласных звуков, — обращаясь не к Мереруке и не к Мохову, а в пустоту перед собой, будто бы адресуя эти слова кому-то невидимому, но, вне всякого сомнения, слышащему его столь же отчётливо, как если бы собеседник стоял рядом.
VIII
Работы у колодца были свёрнуты в тот же день, а самого Мохова, к его собственному немалому облегчению, смешанному, впрочем, с острым сожалением исследователя, лишённого возможности продолжить наблюдение, отправили обратно под навес Хемиуна с коротким, не терпящим обсуждения распоряжением забыть о том, что он видел и слышал у устья шахты.
Забыть он, разумеется, не смог, — но в последующие дни, вопреки собственному нетерпению, заставил себя воздержаться от каких-либо новых, слишком заметных попыток вернуться к теме колодца, понимая, что и без того подошёл в тот вечер куда ближе к запретному знанию, чем позволяло его нынешнее, шаткое положение при дворе зодчего. Вместо этого он ограничился тем, что в очередной раз пополнил свой тайный, зашифрованный среди обычных расчётов перечень наблюдений: примерная глубина шахты на момент прекращения работ, характер звука, услышанного у самого устья, краткое, но точное описание отклика кристалла на приближение к пустоте, — записи, которые он теперь, после исчезновения прежнего чертежа с загадочным символом, прятал куда тщательнее, разнося пометки по разным, не связанным друг с другом на первый взгляд табличкам.
IX
Именно в эти дни, разбирая вместе с одним из младших писцов очередную партию остраконов, предназначенных для списания и последующего использования под новые расчёты — обычную, ничем не примечательную процедуру, повторявшуюся на стройке из месяца в месяц, — Нил обратил внимание на груду особенно старых, потрескавшихся от времени табличек, отложенных в сторону как окончательно непригодные для дальнейшей записи, среди которых, к его удивлению, обнаружился фрагмент, покрытый не привычной иероглифической вязью, а куда более грубыми, почти детскими по исполнению царапинами, — будто кто-то, не обученный искусству письма, пытался тем не менее передать некое сообщение доступными ему, самыми примитивными средствами.
Он поднёс фрагмент ближе к свету, разглядывая процарапанные линии с растущим, почти суеверным недоумением, — и не сразу, но с той же самой холодящей внезапностью, с какой прежде осознавал сходство иных здешних деталей со свидетельствами собственной эпохи, различил в хаотичном на первый взгляд переплетении царапин нечто до странности знакомое: очертания, отдалённо, но безошибочно напоминавшие латинские буквы — не полный текст, а всего три, процарапанных неровной, будто дрожащей от волнения рукой символа: «Н. М.» — инициалы, которые он сам, в бытность свою простым археологом, ставил когда-то на полевых заметках и упаковочных ярлыках сотни раз, даже не задумываясь об этом жесте как о чём-то значимом.
X
Замерев на месте, Нил не в силах был поверить в это, ни опровергнуть увиденное, — потому что фрагмент этот, судя по толщине наросшей на нём патины и степени истёртости краёв, пролежал среди прочего строительного мусора отнюдь не несколько месяцев, минувших с начала его собственного плена, а куда дольше — годы, а быть может, и десятилетия, судя по тому, с каким явным равнодушием писец, разбиравший вместе с ним эту груду, отбросил находку в сторону, как нечто давно привычное и не заслуживающее внимания.
— Откуда эта табличка? — спросил он, стараясь, чтобы голос его звучал как можно небрежнее.
— Из старых складов, — пожал плечами писец. — Такого мусора там много — обломки, что копились ещё при прежних распорядителях работ, задолго до нынешнего Хемиуна. Говорят, иные из них старше самой стройки, — остались ещё с тех пор, когда здесь только размечали основание. Никто не знает, откуда на них эти царапины, — может, баловались негодные ученики, которых потом прогнали за порчу писчего материала.
XI
Нил вернулся в тот вечер на свой тюфяк с ощущением, будто земля под ним самим — та самая, немыслимо древняя и немыслимо живая земля плато Гизы — вдруг разверзлась, обнажив под собой не твёрдую, надёжную опору фактов, а головокружительную, лишённую дна пропасть замкнутого, свивающегося кольцом времени. Инициалы, процарапанные на обломке, старше самой стройки, — если он правильно понял слова писца, — могли означать лишь одно, сколь бы невозможным это ни казалось его прежней, университетской логике: он сам, тот самый Нил Мохов, что сейчас лежал без сна в бараке двора Меры, уже когда-то — или ещё когда-то, потому что само слово “когда” стремительно теряло здесь привычный, линейный смысл, — оставил этот след на глине, вероятно, задолго до того момента в собственной, ещё не прожитой им судьбе, когда он окажется способен сделать это снова.
“А что, если, — подумал он, глядя в темноту над головой с тем самым, уже привычным ему теперь чувством головокружительной, почти тошнотворной дезориентации, — я уже проходил через всё это прежде? Что, если события, разворачивающиеся сейчас, — не первый мой круг по этой невозможной спирали, а один из многих, и обломок с моими инициалами — не пророчество о будущем действии, а память о действии, уже однажды совершённом мной же самим в некоем предыдущем витке этой же самой, замкнутой на себя истории?”
XII
Он вспомнил слова Хранителя о расширенной нише, предназначенной не для одного, а для двоих; вспомнил обмолвку писца об удвоенном погребальном инвентаре; вспомнил наконец и собственные, уже полузабытые за давностью ощущения первых минут своего пробуждения в этом невозможном веке — то смутное, необъяснимое чувство узнавания, что охватило его тогда при первом взгляде на возводящуюся пирамиду, чувство, которое он тогда списал на обычное потрясение путешественника во времени, но которое теперь, в свете новых открытий, начинало казаться ему чем-то куда более буквальным: не потрясением от невиданного прежде зрелища, а узнаванием места, в котором он уже бывал, — быть может, не единожды.
Нил попытался, как делал уже не раз за минувшие месяцы, выстроить вокруг этой догадки хоть какое-то подобие рациональной, научной модели, — вспоминая обрывки давних, ещё студенческих споров о природе времени, какие велись порой на кафедре за чашкой скверного растворимого кофе между парами: о гипотезах закольцованных мировых линий, о так называемых петлях с самосогласованием, допускающих существование причин, порождённых собственными следствиями, — теориях, которые в его собственную эпоху оставались уделом досужих философов и авторов научно-фантастических романов, но которые здесь, на плато Гизы, перед лицом собственных, физически осязаемых доказательств, вдруг обрели пугающую, лишённую всякой умозрительности достоверность.