— Сэм, послушай…
Короткие гудки оборвали фразу на середине. Джек ещё какое-то время сидел неподвижно, продолжая сжимать в руке умолкшую трубку, будто надеялся, что, если подержать её достаточно долго, разговор каким-то чудом продолжится с нужного места. Затем всё же опустил её на рычаг.
Только теперь, в холодном утреннем свете нью-йоркского номера, до него начал доходить истинный масштаб случившегося. Ни работы. Ни денег, если не считать нескольких сотен долларов сбережений, которых хватит от силы на пару месяцев. Дом в Денвере в действительности принадлежал не ему, а родителям Хелен — они с самого начала оформили его на дочь, как своего рода страховку. Если Хелен узнает не только об увольнении, но и о том, что произошло вчера ночью в этом самом номере, возвращаться ему будет попросту некуда.
Он подошёл к мини-бару, присел на корточки и медленно распахнул дверцу. Миниатюрная бутылочка с тремя унциями виски опустела за долю секунды. За ней последовала вторая. Потом Джек сбился со счёта. Алкоголь глушил стыд, страх и унижение, но не отвечал на единственный вопрос, который тяжёлым камнем ворочался где-то в груди: что дальше? Вдруг его взгляд соскользнул с бутылок на пол и наткнулся на скомканный листок бумаги возле кровати. Эвелин. В памяти сама собой всплыла её фраза, сказанная столь легко и игриво: «Если завтра всё действительно закончится совсем плохо, возможно, я смогу подсказать тебе, как заработать». Вчера эти слова показались ему обычным кокетством, приправленным долей загадочности ради интереса. Сегодня, в свете телефонного разговора с Картером, они звучали совершенно иначе.
Джек долго сидел, глядя на смятую бумажку, словно спорил сам с собой о чём-то, чего пока не мог выразить словами. Потом поднялся, разгладил листок на коленке и подошёл к телефону.
Гудок. Второй. На третьем в трубке раздался её голос — спокойный, ровный и без малейшего удивления — будто она ждала этого звонка с самого утра.
— Я думала, ты не позвонишь, — сказала она.
— У меня закончились варианты, — ответил Джек. Голос прозвучал глуше, чем ему хотелось бы.
Эвелин не спросила о случившемся. Не поинтересовалась его самочувствием и не выразила сострадания. Она просто продиктовала адрес — художественная галерея на Пятой авеню — и назначила время: сегодня, в семь вечера.
— Приходи один, — заключила она, — и надень что-нибудь приличное. Это не «Карлайл».
Когда короткие гудки сменили тишину, Джек ещё несколько секунд стоял с трубкой в руке, глядя в окно на серую пелену начинающегося дождя. Затем повесил трубку и побрёл в душ.
* * *
К вечеру Нью-Йорк окончательно утонул в дожде. Мелкая и безостановочная морось превращала тротуары в мутные зеркала, в которых расплывались разноцветные отблески неоновых вывесок. Джек стоял под козырьком у дома на углу Пятой авеню — там, где весь квартал давно облюбовали торговцы антиквариатом и хозяева респектабельных художественных салонов. Латунная табличка у входа гласила: «Галерея Эшкрофт. Живопись и скульптура». Он поправил галстук — тот самый, тёмно-синий в едва заметную полоску, который перед отъездом заботливо упаковала Хелен, — одёрнул полы плаща и толкнул тяжёлую стеклянную дверь.
Внутри пахло воском для паркета, льняным маслом и слабой сладковатой ноткой сигарного дыма. Огромный хрустальный канделябр под лепным потолком заливал зал приглушённым светом янтарного оттенка, в котором мраморная скульптура женщины в центре зала выглядела живой — казалось, что драпировка на её плечах вот-вот качнётся от сквозняка. По стенам, в тяжёлых золотых рамах, теснились пейзажи в духе Гудзонской школы: грозовые ущелья, водопады, одинокие всадники на фоне закатного неба. У дальней стены, между двумя высокими бархатными портьерами, висел единственный портрет — мужчина в чёрном костюме, чьё лицо художник наделил ледяной невозмутимостью Пола Ньюмана. Несколько пожилых посетителей в дорогих пальто неспешно переходили от картины к картине, вполголоса обсуждая мазок и происхождение полотен. Паркет из тёмного дерева, выложенный ёлочкой, отражал свет люстры с той полированной строгостью, какая бывает только в местах, где богатство не кричит о себе, а держится достойно.
«Неужели меня действительно вызвали сюда, чтобы предложить продавать всякую мазню нью-йоркским вдовам?» — Джек невольно усмехнулся собственным мыслям.
Эвелин появилась бесшумно — вышла из-за портьеры так, словно соткалась из полумрака зала. Сегодня на ней было совсем другое платье: строгое, тёмно-зелёное, наглухо застёгнутое до самой шеи, а волосы собраны в тугой узел. Ни кокетливой улыбки, ни того лукавого прищура, которым она весь вчерашний вечер держала Джека на крючке. Девушка, стоявшая перед ним сейчас, казалась совершенно другим человеком — холодным, деловым, чужим.
— Ты пунктуален, — произнесла она вместо приветствия. — Это хорошо. Идём.
Она провела его мимо скульптуры к неприметной двери в глубине зала, замаскированной под филёнку стены, а дальше — узким коридором для персонала, где пахло уже не воском, а сырой штукатуркой. В конце коридора обнаружилась ещё одна дверь, обитая потемневшей кожей. За ней начиналась лестница вниз — узкая, каменная, с чугунными перилами, каждая ступень которой уводила их всё дальше от приглушённого шума галереи и всё ближе к вязкой тишине, копившейся глубоко под землёй. Свет здесь давали редкие лампы в кованых плафонах, отбрасывавшие на стены длинные дрожащие тени. Откуда-то снизу доносился едва слышный гул — не то работающие трубы отопления, не то нечто, что Джек предпочёл не додумывать. Внизу лестница упиралась в массивную железную дверь. Эвелин трижды легонько постучала и через секунду толкнула дверь.
За ней их уже ждали двое. Первый — невысокий и худощавый мужчина лет тридцати пяти, в безупречно сидящем тёмно-сером костюме-тройке. Тонкая полоска усов над верхней губой была подстрижена с хирургической аккуратностью, а вот левую половину лица от виска до самой челюсти пересекал длинный бледный шрам, будто давным-давно кто-то попытался расколоть эту голову надвое и не преуспел лишь чудом. Взгляд у него был ледяной — тот самый, который заставляет собеседника невольно отступить на полшага назад, — а лицо оставалось совершенно неподвижным и лишённым какого-либо выражения. Между тонких губ, чуть тронутых улыбкой, которая ни капли не отражалась в глазах, дымилась тлеющая сигара.
Второй мужчина стоял чуть поодаль, у стены, скрестив на груди руки размером с окорока. Он был на голову выше Джека, широк в плечах настолько, что чёрная кожаная куртка едва сходилась на бицепсах, бритая голова блестела в свете лампы, а густая борода-лопата спускалась на грудь. Из-под его искусанной губы оттопыривался комок жевательного табака, а взгляд то и дело перескакивал с Джека на дверь и обратно — настороженный взгляд человека, привыкшего первым замечать угрозу.
— Эдвард Грэйсон, — представился человек со шрамом, не вставая и не протягивая руки. Голос у него оказался неожиданно тихим — таким тихим, что Джеку пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова. — А это Джо Уитмор. Он последит, чтобы наша беседа прошла цивилизованно.
Уитмор при этих словах широко ухмыльнулся, обнажив крупные жёлтые зубы, и издал лающий смешок, с которым ему на подбородок брызнула капля слюны. Он тут же смахнул её тыльной стороной ладони, шмыгнул носом и снова застыл у стены соляным столбом.
— Джек Брэдфорд, — пробормотал Джек, подавляя желание развернуться и уйти.
— Я знаю, кто вы, мистер Брэдфорд, — Грэйсон качнул сигарой в сторону свободного кресла напротив стола. — Присядьте. Разговор будет короче, если мы оба избавим друг друга от лишних сантиментов.
Кабинет Грэйсона разительно отличался от роскоши галереи наверху. Стены здесь были обиты тёмным дубом, потемневшим от времени и табачного дыма. Массивный письменный стол из красного дерева занимал добрую треть комнаты, а за спиной Грэйсона, в углу, тускло поблёскивал в свете настольной лампы небольшой встроенный сейф. На стене висела единственная картина — мрачный морской пейзаж: шторм, разбивающий корабль о скалы, — и Джеку показалось, что выбор этот вовсе не случаен. Вдоль другой стены тянулись книжные полки, забитые не столько книгами, сколько аккуратно подшитыми папками. Хрустальная пепельница на столе была наполовину полна окурков одинаковых сигар. Воздух в кабинете стоял спёртый, пропитанный табаком и сыростью, которая просачивалась даже сквозь дубовую обивку.