Она не подтвердила и не отвергла. Успокоившись к этому моменту, держалась ровно, смотрела спокойно.
— Проигранная партия — ещё не проигранная игра, князь, — она шагнула было к дверям, прямая, непобеждённая в собственных глазах.
Уйти вот так я ей не позволил. Я налёг на неё Императорской волей, и Валентину повело.
— Назови, — голос мой не оставлял выбора, — кто из князей участвовал вместе с тобой в этом деле?
Она сопротивлялась. Стискивала зубы, бледнела, цеплялась за молчание из последних сил, и это было почти красиво, только против такого напора никакая гордость не помогла бы.
— Одоевская, — выдавила она сквозь зубы, ненавидя каждое слово. — Главную помощь дала брянская княгиня. Она собрала вокруг себя Вадбольского, Хилкову и Долгорукова.
То, что доложил мне Коршунов, получило второе подтверждение, из чужих уст. Я отпустил её.
— Вот теперь можете идти, — обронил я.
И это унижение было горше первого.
Дальнейшую судьбу Петра было невозможно закрыть в один день. Главное между нами, а также между ним и матерью уже сказали этой ночью, при всей стране, и добавлять к сказанному было нечего. Они обменялись несколькими словами, почти в тишине. Ни слугу, убитого его же рукой, ни отца было уже не вернуть. И дверь к престолу для него не отворится, пока жива его мать, и он это услышал. Пётр остался при ней, под её крышей, не прощённый и не простивший, надломленный, но впервые за всю свою жизнь открытый исцелению. Первый шаг он сделал сам. Остальное было делом не одного месяца.
Хвосты я подобрал коротко, уже в дороге, привычно перебирая, что осталось несведённым.
Арбитры с доски не убраны. Заседание в Новгороде я выиграл, но не похоронил, и герцоги не простят мне ни сорванного голосования, ни того вопроса о подстроенной дате, что я задал им в лицо. С Голицыным партия не доиграна, поводок он на меня не надел, но и вряд ли оставит попытки, и оба мы это знаем. Коалиция подтвердилась дважды, и с ней рано или поздно придётся разбираться всерьёз, без полумер.
О вассалитете Белгорода я договорился прямо, по горячему следу. Соглашение Стремянников заготовил загодя, и подписали мы его сейчас, пока молодая княгиня чётко помнила, кому обязана и троном, и безопасностью своих детей. Опубликуют его через год, когда её власть окрепнет. Дело с наследником тоже осталось открытым. Если Пётр однажды надумает прийти за мной, я его встречу, как и обещал.
Вертолёт оторвался от площади и потянул вверх. Внизу уплывал Белгород, зализывающий раны, с пробитым фасадом резиденции и погашенным пожаром мятежа.
Я закрыл глаза и погрузился в сон, думая о жене и сыне.
Глава 16
Прислугу я отослал, едва медную лохань налили до половины. Две служанки переглянулись, поклонились и вышли, оставив на скамье стопку полотенец и кусок благоухающего мыла в фарфоровой мыльнице. Пар стоял под потолком купальни ровным облаком, оседал на оконном стекле мелкой испариной, и пол у лохани промок раньше, чем я успел закатать рукава: Мишка хлопнул ладонью по воде, обрадовался тому, что вышло, со звонким смехом и ударил ещё раз.
Час этот принадлежал мне, и отдавать его я не собирался никому: ни лекарям с их расписаниями кормления, ни делам, которые всегда умели потерпеть, если им твёрдо на это указать. Княжество подождёт, и приказы на моём столе подождут тоже. Владения простоят без меня ровно столько, сколько семимесячный княжич сидит в тёплой воде и лупит по ней обеими руками, распугивая собственное отражение.
Я держал его под спину левой ладонью. Вчера этой рукой я вырывал оси у грузовиков, не притрагиваясь к железу, и металл подчинялся моей воле, как тесто под пальцами. Сегодня в ней сидел мокрый младенец, скользкий, тёплый, тяжёленький, и держать его надо было куда осторожнее, чем рукоять клинка.
Ярослава сидела на низкой скамье у стены, подобрав под себя ноги. Домашнее платье, волосы забраны небрежно, на коленях — сложенное полотенце, которое она держала наготове с первой минуты, на случай, если я всё-таки решу утопить сына.
— Держу, — бросил я, не оборачиваясь.
— Вижу, — отозвалась она.
Пуговицы я поднял из плошки на подоконнике, медные, от старого мундира, каждая с орлом. К ним добавились две чайные ложки и серебряный напёрсток. Всё это поднялось над лоханью и пошло по кругу, медленно, вразвалку, и на каждом обороте я подводил хоровод чуть ближе к воде, чтобы блеск ложился на неё и разбегался.
Михаил замер. Рот у него открылся от восторга, и он потянулся всем телом к сверкающей карусели, забыв про воду, про меня, про всё на свете. Вцепился в ложку двумя руками и тут же поволок в рот.
— Прекрати, — окликнула меня Ярослава со скамьи. Строгости в её голосе было ровно столько, сколько требовалось, чтобы не расхохотаться на первом же слове. — Ты растишь сороку.
— Я ращу сына, — пряча улыбку, отозвался я.
— Нет, сороку! — она подалась вперёд, опёршись локтями о колени, и прищурилась с видом человека, готового выложить на стол все улики разом. — Он уже не берёт ничего, что не блестит. Вчера в детской ему дали кисточку, деревянную, простую. Он посмотрел на неё, как боярин на поднесённый ему ржавый грош, и отшвырнул. А сегодня утром вырвал у меня из волос заколку и орал как резаный, когда я забрала её обратно.
Я пустил хоровод на второй виток, нарочно медленно. Мишка про мать забыл немедленно.
— Значит, у него есть вкус.
— Значит, у него нет ни капли терпения, — Ярослава откинулась к стене, и уголок губ у неё пополз вверх, выдавая её с головой. — И я знаю, в кого.
Ложка выскользнула у Михаила из пальцев, ушла на дно и легла там, тускло поблёскивая сквозь воду. Он проследил за ней взглядом, набрал воздуха, и лицо у него начало собираться в недовольную гримасу, которая у младенцев предшествует крику. Я поднял ложку волей раньше, чем он успел закричать, и пустил обратно в хоровод.
Ярослава фыркнула.
— Всё, — велела она. — Убирай своё железо. Он сейчас захлебнётся от восторга.
Так я и поступил. Пуговицы, ложки и напёрсток сошлись в воздухе и опустились обратно в плошку. Михаил уставился на пустое место над лоханью с выражением человека, у которого прямо на улице срезали кошелёк.
Пять секунд стояла тишина.
— Прохор, — произнесла Ярослава голосом, в котором уже не было ничего от строгой матери, — верни. Немедленно верни.
— Ты же сама…
— Я сама, — она уже смеялась, прикрывая рот ладонью. — Я передумала. Верни, у него сейчас лицо, как у Скальда, когда у того отнимают орешки.
Хоровод пошёл на второй круг, теперь ниже и медленнее, и я вернулся к делу, ради которого меня сюда пустили: намылил сыну макушку, покрытую мягким тёмным пухом.
— Всё-таки у него твой лоб, — Ярослава смотрела на него, склонив голову набок. — И брови твои. Смотри, как хмурится, когда вода в глаза попадает. Точно так же ты глядишь на купеческие прошения.
— Лоб к делу не пришьёшь.
— Пришью. И брови пришью. Этот лоб точно твой. Он у него характерный, и складка посередине уже сейчас видна, а ей взяться неоткуда, кроме как от тебя.
Я поднял сына повыше, чтобы вода стекла с лица, и повернул его к свету.
— Подбородок, — объявил я. — Вот тебе доказательство. Подбородок твой, и выставляет он его точь-в-точь твоим движением, когда собирается со мной спорить при посторонних.
— Я не выставляю подбородок.
— Ты выставляешь его прямо сейчас.
Она открыла рот. Закрыла. Провела ладонью по лицу и уступила не сразу, с неохотой человека, привыкшего считать себя проигравшим только по итогам всей кампании.
— Хорошо. Подбородок. Один подбородок против лба и бровей — счёт не в твою пользу.
— Тогда добавлю к подбородку характер, — я снял ладонью пену с его макушки. — И тут, к сожалению, спор закрывается.
— Почему «к сожалению»?
— Потому что характер твой, и я примерно знаю, что меня ждёт. Ему больно — он терпит и молчит. У него отобрали ложку — в доме поднимается мятеж.