Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дроздов, вжавшись в дно отбитой траншеи, слушал, как рвётся вокруг, как визжат осколки, как оседает от близких разрывов глиняная стенка, и ждал своей минуты, той минуты, когда немецкая пехота подойдёт близко, на бросок гранаты, на верный выстрел, и тогда надо будет подняться из-под этого огня и встретить её, потому что упустишь минуту, подпустишь вплотную, и сомнут, задавят, скинут в воду.

— Не стрелять, — хрипел он по цепи, передавая от человека к человеку. — Подпускай. Ближе. Ближе, кому сказал. По команде.

И его слушали, лежали, вжавшись, не стреляя, хотя каждому хотелось бить сейчас же, лишь бы не лежать под огнём, и в терпении этом, в выдержке была вся выучка, всё то, чему он гонял их зимой и весной, и то, что отделяло батальон обстрелянный от толпы новобранцев. Подпустили. Немец подошёл близко, во весь рост, уверенный, что после такой артподготовки на пятачке уже некому подниматься, и вот тут Дроздов и поднял своих.

— Огонь! Гранатами! Бей!

И пятачок ожил, огрызнулся, ударил в упор из всего, что было, винтовками, автоматами, гранатами, и немецкая цепь, не ждавшая, что после этого ада кто-то ещё жив и стреляет, дрогнула, замялась, залегла, а потом покатилась назад, оставляя на изрытой земле убитых. Отбили. Первую отбили. Дроздов, опустившись обратно на дно траншеи, перевёл дух и стал считать. Считать он не переставал никогда, это была его страшная арифметика командира, и всякий раз после боя цифра выходила меньше, и всякий раз он вычитал из неё лица. Гриднев был жив, мальчишка лежал в двух шагах, за бугром, стрелял, куда велели, и не убежал, и не спрятался, и Дроздов, увидев его живым, ощутил ту нелепую, непозволительную для командира радость за одного, которую тут же задавил в себе, потому что рядом лежали и убитые, и им радоваться было нельзя, за них надо было только считать.

Немец лез весь день. Отбили первую, пошла вторая, за ней третья, и они слились в один бесконечный, изматывающий день обороны, где не было ни передышки, ни тыла, ни минуты покоя, где пятачок то замирал под артиллерийским огнём, то взрывался ближним боем, то снова замирал. И небо весь день было не пустое: над рекой висела своя и чужая авиация, немецкие пикировщики заходили на переправу и на пятачок, а наши штурмовики стелились над самой землёй, поливая немецкие цепи из пушек перед самым носом у Дроздова, и не раз бывало, что своё же сыпалось так близко, что все вжимались одинаково, и не разобрать было, чей осколок тебя ищет.

Патроны таяли. Люди таяли. К полудню Дроздов насчитал у себя человек шестьдесят на ходу — из тех ста с лишним, что вынесла ночью река, а река вынесла едва половину того, что отвалило от восточного берега. К вечеру осталось сорок. Раненых сносили к откосу, под глиняную стенку, где им было чуть безопаснее, и оттуда, снизу, всё время слышался их стон, а помочь им было нечем, ни врача, ни лекарств, ни возможности переправить назад, и они лежали, терпели, умирали, и Дроздов старался не смотреть в ту сторону, потому что смотреть было нельзя, надо было держать гребень.

А потом с востока, из-за реки, ударила артиллерия. Не немецкая. Своя. Тяжёлая, гаубичная, с того берега, с нашего, откуда всю ночь и весь день с бессильной яростью смотрели на гибнущий пятачок те, кто не мог до него дотянуться. Теперь дотянулись. Кто-то там, за рекой, в артиллерийских своих расчётах, навёл наконец, пристрелялся, и тяжёлые снаряды пошли через реку, через головы дроздовской горстки, туда, дальше, в немецкую глубину, по тем самоходкам, по той роще, откуда лез немец, по его вторым траншеям, по его резервам. Дроздов, услышав над собой этот тяжёлый, ухающий, идущий с той стороны гул, поднял голову и чуть не заплакал, потому что понял: не бросили. Помнят. Прикрывают. Кто-то там, за рекой, кладёт огонь так близко, так точно, у самого края пятачка, рискуя накрыть своих, лишь бы отогнать немца, лишь бы дать этой горстке продержаться. Он не знал, кто там, за рекой, у тех гаубиц, не знал имён, не знал лиц, и никогда не узнает, а между тем это была рука помощи, протянутая через воду, и она держала пятачок не хуже, чем винтовки его солдат.

И пятачок устоял. Устоял до темноты, дотянул, дожил, потому что к вечеру немецкий напор стал слабеть, а потом и вовсе стих, и не потому стих, что у немца кончились люди, — люди у него ещё были, — а по другой, более трезвой причине, которую Дроздов тогда не знал, а после войны, читая чужие мемуары, понял. Немецкий командующий на этом участке, человек расчётливый, не бросающий войска в убыточный бой ради упрямства, оценил к вечеру, что пятачок укоренился, что каждая новая атака стоит роты, а отдачи не даёт, и предпочёл не размениваться дальше, а отвести людей и готовить оборону на следующем рубеже, там, где сражаться будет выгоднее. Он умел вовремя остановиться, этот противник, и в умении вовремя перестать убивать своих задаром было, пожалуй, что-то даже пострашнее слепого упрямства, потому что оно означало: он ещё далеко не разбит, он просто решил, что здесь не место ломать зубы. И решение это было принято не из-за одного дроздовского клочка земли, а из-за десятка таких же клочков, зацепившихся в ту ночь по всему берегу, — где-то держались, где-то немец их всё же сбросил в воду, но общая картина, сложившаяся к вечеру по всему участку фронта, говорила одно: удержать реку целиком уже не выйдет, и час отхода настал. Пятачок Дроздова был лишь одним камешком в этой большой, невидимой ему мозаике. А когда стемнело, когда бой стих и опустилась вторая ночь, случилось то, ради чего всё и держалось: по реке, под покровом темноты, пошла вторая волна. Пошли лодки, пошли плоты, пошли сапёры, потащившие через Буг всё то, из чего наводят переправу, и на пятачок, на удержанный, отстоянный, кровью политый пятачок стали высаживаться свежие роты, подкрепление, патроны, и Дроздов, встречая их у самой воды, понял, что дожил, что удержал, что теперь этот клочок уже не сбросить, что он врос, укоренился, стал плацдармом, настоящим, с которого пойдёт на запад весь фронт.

Ночью он сидел в той же отбитой траншее, у той же глиняной стенки, и рядом сидел живой Гриднев, и подходили свежие, необстрелянные роты, деловито окапывались, обживали отбитую землю, а Дроздов смотрел на них устало и думал, что вот эти ещё не знают, что тут было днём, какой ценой достался им этот готовый уже, обжитой пятачок, и хорошо, что не знают, пусть не знают, меньше будут бояться. И думал о тех, кто там, за рекой, у гаубиц, кто прикрыл его огнём в самую страшную минуту, и мысленно, безмолвно, через чёрную воду, сказал им спасибо, тем безымянным, кого не видел и не увидит.

А за рекой, в это самое время, капитан-артиллерист по фамилии Джугашвили, всю ночь и весь день клавший огонь через Буг по немецкому берегу, устало опустил бинокль и приказал расчётам отдыхать. Дивизион его работал по всему участку, по вызовам, по заявкам, по квадратам, которые ему называли в трубку, и сколько там было за рекой этих зацепившихся пятачков, чьи они, кто на них лежит и держится, — он не знал и знать не мог, как не знали и они, чьи стволы прикрывают их с восточного берега. Может, среди тех квадратов был и дроздовский, а может, и не был, и дроздовский клочок прикрывали чужие батареи, соседние, а его снаряды ложились совсем в другом месте, спасая совсем других людей. Так они и разошлись, не встретившись, не узнав друг друга, делавшие одно дело по разные стороны реки, и над всеми стояла одна короткая весенняя ночь, а далеко в тылу, в кремлёвском кабинете, отец одного из них читал сводку, в которой было сказано: части форсировали Южный Буг и захватили плацдармы на западном берегу. И в этой строке не было ни реки, полной мёртвых, ни пятачка, ни живого мальчишки Гриднева, ни того спасибо, что сказала через воду пехота артиллерии, а было только это ровное, скупое, окончательное: плацдармы захвачены.

Глава 17

За реку

Переправу навели на третью ночь, и с этого началось то, ради чего гибли на пятачке. Сапёры навели её быстро и зло, с той угрюмой сноровкой, что даётся только войной, наведи или ложись рядом, работая под дымами, которые с рассвета ставили вверх и вниз по течению, чтобы немец с высот бил не по мосту, а по молочной пелене наугад, и через Буг, через ту самую чёрную воду, что три ночи назад приняла половину дроздовской волны, легла наконец переправа, понтонный мост, дрожащий, оседающий под грузом, но державший, и по нему на западный берег, на удержанный кровью плацдарм, пошло то, чего немец боялся больше всего. Пошли танки. Пошла тяжёлая артиллерия на тягачах. Пошли свежие дивизии, полнокровные, не тронутые ещё рекой.

21
{"b":"976673","o":1}