— Кто же спорит, — согласился Вельяминов без тени спора. — И под Двинском накрыли — доброе дело, честь и слава. Только усердие к делу не пришьёшь, подпоручик. Надзор пришьёшь, снабжение пришьёшь, а усердие к бумаге не пристаёт — оттого его там и нет. — Сказал он это ровно, как объясняют устройство простой вещи. — Если бы каждый тянул по-своему, ночами да наперекор, порядка бы не вышло. Порядок в том и есть, чтоб дело шло помимо ночей и помимо лиц.
— Мастер там один, — сказал Хабаров.
— При нём оставят двух из инструментальной; ещё одного сведущего мастера округ испросил из Петрограда. Журнал примет старший приёмщик; поверочная панорама останется у мастера, по описи — под ответственностью приёмки. Вы сами всё положили на запись, подпоручик. Тем лучше: дело не пропадёт с переменой лица. — Полковник произнёс это спокойно, как давно решённое и уже разнесённое по своим графам.
Хабаров молчал. Полковник не лгал и не злобствовал — он верил. С недобрым спорить можно; с искренним, что стоит на своём и по-своему прав, спорить не с чего. Но записать было в его власти. Приёмный журнал вёл он сам, своей рукой; туда шло, что принято, чьей выверкой сведено, каким боем. Пусть представление гладко — в журнале ляжет, как было.
— Занесу в приёмный журнал, чьей выверкой панорамы сведены к бою, по числам. Для порядка.
— Занесите, отчего ж, — Вельяминов не возразил, даже склонил голову с лёгкой приязнью. — Журнал — дело нужное, техническое. Он при заводе и останется. А наверх идёт представление. — Он повёл ладонью над ровными стопками, будто показывая, где что лежит и куда движется. — Всякой бумаге своё место, подпоручик. Ваша — при станке, наша — выше.
— Постановка станет без стекла, — сказал Хабаров. — Казённого нет. Есть подрядное, брюхановское. Сорвёт привоз — станет и постановка. А спросят с приёмщика.
— Оттого подряд и отмечен, — полковник был доволен, что подпоручик наконец понял верно. — Господин Брюханов поставит потребное, округ доглядит, всё по форме. А вам останется дело знакомое, техническое. Тем и хорошо.
Вот и сомкнулось. Округ держал запись, оборот — стекло, а приёмщику оставалось знакомое, техническое: руки без бумаги и без сырья. Обе половины головы впервые не спорили: вывод вышел короткий.
«Дело должно держаться не на одном лице».
Не на лице. Хабаров услышал в этих словах больше, чем полковник, быть может, вложил, — а может, ровно столько. Дело поставлено, а значит, лицо можно сменить. Упрямый приёмщик, что держит своё «нет» да считает чужие недовесы, тут уже не то что не нужен — помеха ровной форме. Вот теперь слух про перевод и нашёл, чего ему недоставало: не лицо, не число — основание. Оно лежало на столе, приятной бумагой про успех.
Оставался Питер. Осенью генерал с Литейного поднял его расчёт до казённого дела; ему Хабаров и писал — коротко, по существу. Письмо ушло и молчало. Далёкая подпись весила там, где до неё доставали, а до этого натопленного заводоуправления не доставала; здесь весил близкий росчерк. И всё же ввечеру он сядет и напишет снова: бросить писать значило согласиться, что счёт закрыт.
— Осенние бумаги ваши, — Вельяминов свёл представление к прочим бумагам, — покуда наверху не разобраны. Начёт, дознание о мете. Пока висят, оно, знаете, и к переводу располагает. Дело-то теперь и без вас пойдёт. — Сказал буднично, ровняя стопку. Грозить он не думал; он излагал порядок вещей.
Начёт в три тысячи с лишком ему не покрыть и в год; дознание о праве носить личную мету висело с осени. Порознь — досада и петля на бумаге. А сейчас они легли встык с приятным представлением про успех, и все листы на этом столе потянули в одну сторону: прочь его отсюда, и чем дальше, тем лучше для порядка.
Полковник подровнял листы, вложил представление в папку с коленкоровыми тесёмками и стал завязывать — неспешно, двойным узлом, как затягивают то, что сделано и убрано с рук. За семьсот вёрст под Двинском выверенная ими панорама позволяла орудию за гребнем держать заданное направление и не сходила ни на волос. А здесь то же дело уже было сведено в представление, уложено в папку и готово уйти наверх без него. Второй оборот узла лёг ровно и затянулся.
Глава 22
«Надежный»
Письмо пришло той же почтой, что и мёрзлые папки с округа. Серый конверт, штемпель смазан, адрес выведен по буквам, каждая отдельно, будто гвоздь вбивали: подпоручику Хабарову, на оружейный завод, в Тулу.
Хабаров отложил наряды, сдвинул папку локтем и вскрыл конверт ножом для бумаги. Четвертушка серого листа была исписана ровной, чужой рукой. Писал не сам. Водил пером ротный писарь или фельдшер, а Сошников диктовал, и сквозь гладкую писарскую строку пробивался его глуховатый окающий говор, не до конца сглаженный.
«Вашбродие господин подпоручик. Кланяюсь вам низко. Доношу, что жив покуда, того и вам от Бога желаю. Винтовок нам нынче подослали, спасибо, кто там похлопотал, теперь молодые не с голыми руками стоят. А пишу вам не про то. Помните, вы тогда про перекос углядели, чего никто из наших не видал. Так она у меня опять косит, вашбродие. Голубушку мне дали новую заместо той, что в болотах осталась, машина добрая, я её обиходил и чищу. Да лента к ней всё та же — холщовая, сырая, старая. На той неделе под огнём захлебнулась она у меня на сотом гнезде, я перекос-то отбил, а покуда отбивал, немец подобрался ближе, и двоих у соседей стуркнуло. Не машина тому виной. Лента её душит. А сказать про то некому. Вы там при заводе человек, вы враз тогда углядели. Может, и теперь чего надумаете. А за Прошку я всё молюсь. Остаюсь Игнат Сошников».
Хабаров дочитал и не сразу опустил четвертушку.
Сотое гнездо. Двести пятьдесят на ленту, в двух десятках поведённых, — он помнил ту ленту наизусть, пропускал её сквозь ладонь под Львовом, гнездо за гнездом, и на каждом десятом палец притормаживал сам. Прошло лето, прошла осень. Отступление кончилось, фронт стал, Сошникову дали новую машину и старую беду. Как лента душила, так и душит. И двоих положило, пока он отбивал перекос. За сухими писарскими словами стояло ясно: замок поймал патрон косо; пока Сошников выбивал перекос, немец не ждал.
Он перечёл эту строку дважды. Полгода назад Сошников писал ему про винтовки, которых нет, — тогда беда ушла от ленты к пустым рукам. Теперь вернулась к ленте. Имя у беды на фронте менялось, а счёт оставался: чего заводы не успели в срок, то на германской стороне доводили до числа убитых. Он этот счёт вёл с самого начала, и всё это время итог был больше того, что он мог покрыть. Теперь впервые одну его долю можно было свести в пределах именованной партии: у Хабарова были и право задержать её, и средство проверить.
Прошлым летом он такого письма ждал и боялся. Тогда, в первые дни на заводе, он хотел написать унтеру первым — «потерпи, Игнат, налажу» — и не написал: налаживать было нечем, а врать человеку, что поверил ему как никто, он не стал. Право обещать надо было сперва заработать. Он его зарабатывал не один месяц: лекалом, допуском, приёмкой, предписанием из Петрограда, что дало ему проверить заводскую партию мерой. И вот теперь на серой четвертушке лежала та самая просьба, на которую было чем ответить.
Одной ленты Сошникову он не пошлёт. До той сопревшей ленты под немецким гребнем рука его не достанет — не достанет и до сотни таких. Но до ближайшего заводского наряда достанет: проверить именованную партию целиком и оставить порядок в журнале.
* * *
Ленту на заводе выделывали в мастерской за инструментальной. Пахло не маслом и окалиной, а прелой холстиной и клеем. Пустую полосу здесь вели по оснастке, ставили латунные поперечины и схватывали вводный конец наконечником; за соседним столом готовые ленты снаряжали патронами и сворачивали в круги. Сыростью тянуло уже от нераспущенных кип. Мастер лентной мастерской, пожилой, кряжистый, встретил подпоручика без охоты.
— Гнездо в гнездо бьём, ваше благородие, — сказал он, не отрываясь от работы. — Как заведено, с самого девятьсот десятого. По казённому образцу. Лента идёт валом, наряд большой, тут не до баловства.