Он подошёл к карте, постучал по ней — уже не по фронту, а по тылу, где-то между заводами.
— Бумага моя сильная, — сказал он. — Но она вас от вашего тульского дела не снимет. Начёт ваш и дознание — это округ, это их право, я туда рукой не лезу, иначе завтра всякий побежит ко мне из-под суда прятаться. Дело ваше останется, где лежит. Я вам дал не щит. Я вам дал поручение поверх вашей беды. С бедой разбирайтесь сами. Управитесь — будете мне ценны вдвое. Не управитесь — я найду другого с печью.
Фёдоров поднялся. Хабаров сложил предписание вдвое и спрятал на груди, рядом с тем местом, где не первый месяц лежали бумаги похуже.
— Ступайте. — Маниковский уже глядел в карту. — И, подпоручик. — Хабаров обернулся. — Ещё раз. За тот недомер, что вы ловите, здесь платят жизнями. Помните это, когда вам в Туле скажут, что вы из-за пустяка людей мучаете.
* * *
Назад ехали порознь: Фёдоров оставался в столице по своим комитетским делам, проводил до вокзала, пожал руку коротко и крепко.
— Не оглядывайтесь на его холод, — сказал он на прощанье. — Он и себя не щадит.
Поезд тронулся к ночи и пошёл на юг, оставляя за спиной выстуженную воду и серый камень управления.
Хабаров достал предписание, развернул на колене. Перечитывать не было нужды — знал каждое слово; просто держал. Бумага была лёгкая, а тянула вниз, как тянет полный карман.
Уезжал он из Тулы затравленным приёмщиком под подпиской: начёт на шее, дознание за плечом, провожать некому. Возвращался — с предписанием на одну контрольную партию.
Он считал, как считалось. По предписанию он мог потребовать для контрольной тульской партии тот печной режим, который забрали под вал. Третью печь Свешников снял ещё в осень, погасил на наряд, и она стояла мёртвая, как стоял весь его прежний счёт. Теперь у него была бумага вернуть её в работу.
Глава 17
«Третья печь»
В Тулу поезд пришёл затемно.
Хабаров сошёл на перрон, переждал, пока народ схлынет к воротам, и пошёл к заводу короткой дорогой — вдоль путей, мимо спящего города. За рекой темнел округ, снег под сапогами оседал глухо и без скрипа. Пар изо рта висел белым облаком и не рассеивался.
Можно было выспаться. Можно было поутру явиться к округу, отписаться по форме о поездке, как порядок велит. Бумага на груди этого порядка не отменяла и сама по себе не давала ни огня, ни людей. Но первый ход он делал сам: шёл сперва увидеть печь, которую предстояло требовать.
К закалочной он вышел в серый рассветный час, когда смена ещё не развелась по местам и в пролёте было пусто и звонко. Третья печь стояла у дальней стены — там же, где он оставил её мёртвой. Устье выгребено, поддувало холодное, и тянуло от него тем нежилым холодом остылого железа, какого ни с чем не спутаешь. С осени без работы.
Он подошёл, тронул ладонью кирпич устья. Кирпич выстудило до нутра — так стынет дом, из которого вынесли людей. Тогда он стоял тут так же и не мог ничего: считать умел, калить было нечем. Нынче в кармане лежала бумага, которой можно было потребовать контрольную топку.
Никифор сидел на корточках у соседнего, валового горна, грёб совком и узнал его спиной, не оборачиваясь.
— Воротился, барин. — Старик разогнулся, отёр ладонь о фартук, и в бороде что-то дрогнуло, близкое к улыбке. — А мы тут без тебя считали да помалкивали. Счёт идёт, не сбился. Сёмка держит.
— Держит?
— Куда денется. Часов твоих нет, так он по моему «пора» ведёт, на слух. Врёт меньше, чем иные по часам. — Никифор глянул на мёртвую третью, потом на Хабарова, и глаз у него был умный, всё наперёд знающий. — Ты не за тем ли воротился, чтоб её топить? По лицу вижу, за тем.
— За тем, Никифор.
— Углём чьим? Уголь Аркадия Львовича. И люди его. — Старик качнул бородой. — Цвет я тебе полвека глазом беру, это моё, этого у меня не отнять. А огонь под печью его. Так было.
— Так было, — сказал Хабаров и тронул на груди сложенную вдвое бумагу. — Нынче иначе.
Сёмка подошёл от сборки, конопатый, с обожжёнными по локоть руками, и стал чуть поодаль, не смея спросить. Хабаров достал из кармана часы — отцовские, с щербиной на крышке — и протянул ему.
— Держи. Твой счёт. Я их в столицу свозил, они и там не соврали.
Мальчишка взял осторожно, обеими руками, щёлкнул крышкой, послушал ход.
— Идут, — сказал он, и голос сорвался. — Часы не врут, Сергей Петрович. — И, спохватившись, что сказал лишнее, сунул их за пазуху, к телу, греть.
Подошёл и Лукич, лекальщик, вытирая руки ветошью, оглядел мёртвую третью, бумагу в руке у Хабарова.
— Задуешь, стало быть. — Он не спрашивал. — Дар при одном, а счёт при всяком, я тебе летом говорил. Вон и вышло по-моему: тебя в столицу возили, а счёт тут без тебя шёл, чужими руками, да верно. Печь воротишь — и совсем ладно станет.
— Ладно не станет, Лукич. Уголь чужой, и спрос за него теперь чужой.
— А ты как думал. Бесплатно нынче только хоронят.
А под будущим теплом стыли начёт и дознание: Маниковский сказал прямо — с бедой разбирайся сам. Печь делала другое: держала коробку в размере, чтобы чужой затвор сел и заперся без пригонки. Чтобы солдат в бою сменил отказавшую часть или магазин — с разбитой ли винтовки, из запаса ли — и остался при исправном оружии.
— За Аркадием Львовичем послать? — спросил Никифор, читая его. — Без него не задуешь. Печь его.
— Сам схожу.
* * *
К началу смены предписание провели через заводскую канцелярию. Начальник завода наложил короткую резолюцию: выделить третью печь, двоих кочегаров и уголь на контрольную партию; результаты занести в журнал и представить ему и в ГАУ. Только после этой строки Свешников получил право снять людей с вала.
Свешников пришёл сам, скоро, — видно, доложили, что приёмщик у мёртвой печи. Сухощавый, застёгнутый наглухо, он остановился на шаг дальше, чем встают для разговора.
— Воротились, подпоручик. — Взгляд его прошёл поверх плеча Хабарова, к печи, к Никифору. — Я так и думал: первым делом к ней.
— Доброе утро, Аркадий Львович.
— Доброе. — Он не спросил про столицу. Стоял ровно, с той тяжёлой убеждённостью, что хуже злобы, потому что в ней правда. — Печь холодная с осени. Уголь я с неё снял, кочегаров перевёл на вал. Вы это видели перед отъездом. С тех пор она дала заводу ровно то, что и должна дать мёртвая печь, — ничего. А вал дал тысячу. Так с чем вы воротились?
Хабаров достал бумагу, развернул и подал.
Свешников взял не сразу. Читал долго, дважды, держа лист на отлёте. Хабаров видел, как он дошёл до печати, до подписи под нею, и как на слове, которого со стороны было не разобрать, у него на скуле двинулась мышца.
— Из Главного, — сказал он наконец. Не вопрос. — Заводом проведено. И печать. — Он вернул лист ровным движением, не швырнул. — Бумага сильная. Сильнее моей, что вал держит. Этого у вас прежде не было.
— Не было.
— Стало быть, по этой резолюции я кочегаров с вала сниму, уголь поверну сюда и пущу третью под контрольную садку, по вашим часам. Потому что начальник завода приказал, а за ним здесь печать ГАУ. У меня наряд, у вас контрольная партия. — Он произнёс это без горечи, тяжело и ясно — как несомненное. — Так?
— Так, Аркадий Львович.
— Тогда слушайте, что вы делаете, подпоручик, чтоб после не было меж нами тумана. — Свешников шагнул к мёртвому устью, тронул холодный кирпич ладонью, как трогают своё. — Сниму я вам уголь с вала — вал просядет. Не на бумаге, на штуках. Ноябрьский наряд требует от завода тысячу готовых винтовок; к сроку он станет неполным. И спросят за недодачу не вас с вашей печатью. Спросят с начальника завода, а он с меня. Генерал из округа не печать вашу читает, а ведомость: сколько сдано. Недодал — отвечай. Вы свои восемь десятков из ста положите красиво, а сотни готовых винтовок недостанете по наряду. Вот ваша цена. И платить её мне.
— Октябрьская ведомость у меня, Аркадий Львович: из тысячи обработанных коробок триста не прошли окончательный калибр. — Хабаров не повысил голоса. — Вал в строке был, а в сборку дошло семьсот. Если нынче недодадим сотню готовых винтовок, но перестанем терять по триста коробок на тысячу, эту цену я тоже считал.