Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Которые двоят — тем, пожалуй, и помогу, — выговорил он медленно. — Медленный остуд я дам, это по мне; напряжение сниму. А дальше ваш старик поглядит, что осталось и можно ли снова под круг. — Он качнул подбородком на глыбки в руках у Хабарова. — Только гляньте сами, чего там больше. Что двоит — того малость. А свиль, пузырь, камень сидят в самом теле, их не я налил и не я выгоню: хоть год грей да студи, как легла жила наискось, так и ляжет. Может, прибавлю вам годных малую толику. А вам к сроку — сотню.

Никифор от печи, не оборачиваясь, пробасил:

— Жар да остуд я знаю, барин. Медленный дам, какой Аркадий Львович положит. А свиль из нутра выгнать — то не наше. То другие руки.

И кивнул — Свешникову, не Хабарову: своему.

Стена была честная — из вещества, не из вредности. Хабаров стоял перед нею и узнавал в ней себя получасовой давности, у окна с глыбкой: тот же тупик, только сказанный чужим голосом и от печи.

Свешников помолчал.

— А округ к новому-то делу уже руку тянет, — сказал он тише, ровнее прежнего. — Нынче с утра и до меня бумага дошла: оптическое, мол, принять под особый надзор, по установленной форме. Дела нет, стекла нет, ни одного прибора не собрано — а надзор уже есть, и форма для него отписана. — Складка у его рта стала горше. — У вас, Сергей Петрович, всё так выходит. Где затеется нужное, там поверх вас тотчас и сядут. Вы дело наверх тянете, а на вас за то — сверху садятся.

Этой осенью Хабаров сам пришёл к нему с предписанием и поставил печь под чужой счёт. Теперь Свешников видел, как уже над самим Хабаровым появляется такая же внешняя власть — бумага, надзор, решение, принятое без него. Ни мести, ни радости в его лице не было. Только тяжёлая правота человека, который однажды уже понял: с такой бумагой не спорят.

— Я вам не враг, подпоручик, — сказал он напоследок. — С отжигом помогу, как сказал. Но к вашему сроку и вашему делу меня не вяжите. У меня и без того есть, кому ответ держать. С меня по осени за вашу мету спросили. Хватит.

Он отвернулся к печи, к Никифору, к своему понятному жару, и тем закрыл разговор.

Назад через двор он шёл уже в ранних сумерках и встал у третьей печи.

Сёмка стоял спиной к нему, у печи, и Хабаров увидел вблизи то, чего от окна поутру не разглядел: форменная куртка висела на мальчишке мешком, на тонкой шее под гайтаном выступила жила, щёки запали. Голодный парнишка вёл взрослую печь — по часам, по записи, как поставлено, и вёл верно.

Хабаров двинулся было мимо. На столе ждало предписание, и мальчишкина худоба была не его забота и уж точно не про стекло.

Он дошёл до конторы. На полке стоял горшочек липового мёда — купил его на той неделе на рынке, дорого, себе к чаю. Хабаров поглядел на него. Постоял. И понёс назад, к печи.

Сунул мальчишке в руки, не глядя.

— На. Ешь.

Сёмка не кинулся. Поглядел на горшочек, на него, будто ждал, что отнимут или скажут — обознался. Потом обмакнул палец, тронул языком — и только тогда поверил, заторопился есть, забыв и печь, и часы, и самого подпоручика.

— Печь не упусти, — буркнул Хабаров и пошёл прочь, чтобы не видеть, как тот ест.

Срок он знал с утра. Теперь старую бумагу пришлось перечитать иначе.

Вернувшись к себе, Хабаров развернул предписание снова. Внизу, перед припиской про надзор, стояла дата, к которой надлежало представить заключение и первую сотню восстановленных панорам. Утром сотня была только числом. Теперь за ней стояли одна условно годная панорама из восьми, малая толика спасаемого стекла и печь, которая могла помочь лишь части брака.

Срок был назначен по фронтовой нужде, не по заводской возможности: где-то под Двинском артиллерия била по площадям, не видя, и панорам недоставало. Его клали с той стороны, от слепых батарей, твёрдо, цифрами, не спрашивая, хватит ли стекла с этой.

В ящике с соломой осталась последняя из присланных глыбок — та, что почище. Хабаров достал её и поднял к окну, в серый зимний свет. На дне ящика, под соломой, нашлась старая заводская бирка: готическая буква и при ней — «Jena». Йена. Германия. Стекло было из последнего довоенного привоза, из того, что отрезали; такого больше не придёт ни к сроку, ни после.

Он навёл глыбку на оконный переплёт. Сквозь немецкое стекло рама стояла прямо, чёткая до волоска, — вот как видит годное. Положил рядом вторую глыбку, забракованную, со свилью, и поднял обе. За немецким — ровный мир. За наличным рама дрогнула, переломилась наискось и поехала вбок, и сколько он ни поворачивал, свет в свили шёл не туда, куда смотрел глаз.

Он опустил обе стекляшки на стол, к утреннему предписанию. Чистая была одна, из-под бирки с готическим словом, и больше такой не привезут. Мутного сыщется сколько угодно, и всё оно врёт наискось. А сотня к сроку уже стояла в предписании цифрой. Ниже той же канцелярской рукой было обозначено, кому надзирать за всем делом, хотя первого годного русского стекла ещё не поступило на казённый склад.

Глава 20

«Шлиф»

После предварительного заключения округ прислал остаток задержанной партии: ещё двенадцать панорам с исправной механикой и два ящика снятых линз и старых заготовок. Вместе с первыми восемью стало двадцать корпусов. По складской ведомости в каждом браковали один основной оптический элемент; механика и остальные части были исправны. Новых панорам здесь не делали — пытались вернуть в строй эти двадцать. Снятых элементов и заготовок набралось больше сотни, но сколько среди них годных, никто не знал.

Глыбку старый шлифовальщик держал у самого окна и медленно поворачивал в косом свете. Хабаров стоял рядом с журналом.

Стекло двоило. Дальний переплёт рамы, пойманный сквозь него, расползался надвое и опять сходился, чуть поведи кистью.

— Напряжение, — сказал старик.

Хабаров поставил номер и отправил глыбку влево, в лоток на отжиг, где таких набралось уже с полсотни. В следующей через всё тело наискось шла жила свили; рама за ней ломалась и текла вбок.

— В битьё.

Так они работали третью неделю: мастер называл порок, Хабаров ставил номер, лоток и дальнейшую операцию. Варить стекло здесь не умели. Зато наличное можно было разобрать: порочное насквозь — в битьё, двоящее от напряжения — в печь. Чистое старик не пускал под круг по одному виду: искал бирку, сверял заготовку с тем элементом, который требовалось заменить. Безымянное откладывал отдельно.

Дряни было вдоволь, а спасаемого — мало. У стены росла горка битого; лоток годного полнился медленно. Из восьми стеклянных элементов в дело шёл едва один. Хабаров держал при себе не тайное знание мастера, а счёт партии: лишняя глыбка в битьё — недостающая панорама; лишняя в дело — брак на фронте.

В печь шли только те заготовки и снятые элементы, которые старик оставил под повторную шлифовку. На дальнем дворе их укладывали в закрытый железный ящик, пересыпали сухой золой, нагревали ступенями и студили вместе с печью несколько суток. Режим положил Свешников и занёс в печной журнал; Никифор держал жар и остуд. Свиль, пузырь и камень от этого не уходили, но напряжение в части заготовок снималось.

Двоящих в присланном была без малого половина, и за них стоило биться.

Партия с отжига вернулась сегодня утром, на розвальнях, переложенная соломой. Никифор принимал её у саней сам, заносил в пролёт по две-три, держа, как держат горячее, хотя стекло давно остыло.

— Вот эти, барин, отстоялись, — пробасил он, не оборачиваясь, по шагам узнав, кто подошёл. Поставил глыбку на свет, ребром к Хабарову. — Что от спеху водило, то улеглось. Гляди сам.

Хабаров взял, навёл на переплёт. Рама стояла прямо. Не текла, не расходилась, стояла чёткая, как за хорошим стеклом. Та самая глыбка в начале декабря двоила у него в руке так, что мутило глаз.

— Сколько из садки?

— Из той четырнадцать стоялых. Прочее как было. — Никифор качнул совком в сторону отброса. — Жила, она остудом не выходит. То другие руки, не печь.

42
{"b":"976584","o":1}