Хартман подумал: четвёртый раз — где-нибудь у Кривого Рога. Не в самом городе — там, в окрестностях. На какой-нибудь позиции в степи, в овраге, у балки. И там тоже будет та же работа: держать, пока тыл уходит, потом отходить самому. Не наступление, не оборона, не уход — а та же бесконечная третья форма войны, которую немецкая армия вела с декабря сорок первого: упорядоченный отход.
«Каждый рубеж — полгода-год», — это говорил Гальдер. — «Каждый отход — потери, но не катастрофа, если делать правильно».
Хартман делал правильно. Это была единственная заслуга, которая у него оставалась в этой войне: он делал отход правильно. Без паники, без потерь сверх необходимого, без сожжённой техники, которую можно было увезти, и без увезённой техники, которую нужно было сжечь. Он считал, как считал Гальдер. Только Гальдер сидел в Мауэрвальде и считал на бумаге, а Хартман считал на земле, и каждое его число было либо живое тело, либо мёртвое.
Колонна тронулась в три часа ночи. Гофман переключил на третью передачу, потом на четвёртую. Машина пошла по дороге на запад, по щебёночному просёлку, который немецкая армия за двадцать месяцев оккупации укрепила, расширила, прибавила к нему мосты через мелкие речки. По этой дороге шли эшелоны с марганцевым оборудованием, и теперь по ней же уходили его люди.
Гофман молчал. Хартман молчал. На дороге впереди — ничего, только узкая полоса фар; справа и слева — степь, чёрная, без огней. Где-то далеко слева, на юге, светилось небо: может быть, от советского аэродрома, может быть, от чего-то горящего. Хартман не знал, что.
Через час Гофман сказал:
— Господин оберст. Развилка на Александровск.
— Прямо на Кривой Рог.
— Прямо.
Машина пошла прямо. Колонна за ней — тоже.
В четыре утра, в двух часах от Кривого Рога, Хартман задремал. Он не спал больше пятнадцати минут — Гофман отпустил тормоз перед лужей, машину тряхнуло, Хартман открыл глаза. За окном начинало сереть рассветом.
Через несколько минут где-то далеко на юге, за линией горизонта, глухо ударило. Потом ещё раз — серия, частая, неравномерная. Гофман повернул голову влево, послушал. Хартман тоже послушал. Штурмовики. По звуку — пушки и ракеты, не бомбы. Работали по чему-то на земле, на южном просёлке, километрах в тридцати. Кого-то из тыловых накрыли — тех, кто шёл по нижней дороге, без прикрытия. Хартман промолчал. Гофман промолчал тоже. Машина шла дальше.
Война шла. Третий год. Никополь был оставлен. Кривой Рог — впереди. Хартман сидел в машине, в трёх километрах от своей следующей позиции, и не знал ещё, что эта позиция продержится ровно семьдесят восемь дней, и что он на ней потеряет ещё сорок четыре человека, и что после Кривого Рога будет Кировоград, и после Кировограда — другие города, и каждый раз ему будет та же работа.
Машина шла по дороге, ровно, без остановок. На востоке, за спиной у Хартмана, поднималось солнце.
Глава 25
Сводка
Второго мая в одиннадцать часов вечера тот, кого без малого двести миллионов человек знали как Сталина, а он сам помнил как Серёгу Волкова из Ростова, сидел за столом в кунцевской даче и читал вечернюю сводку.
Стол был тот же, что семь лет. Лампа та же, с зелёным абажуром, которую Власик заменил в сороковом после того, как прежняя, с жёлтым, перегорела в ночь финского ультиматума, и Власик решил, что жёлтый свет приносит неудачу, и поставил зелёный, и с тех пор зелёный стоял, и никто его больше не менял.
Справа от лампы — стакан с карандашами. Три простых, один красный, один синий. И один — с зелёной полоской на гранях, тупой, не заточенный, стоящий отдельно от других, чуть дальше. Этот карандаш Волков не точил и никому не давал точить. Он стоял в стакане с двадцать восьмого апреля прошлого года: в тот день Мария Александровна Шапошникова принесла вещи мужа и, не зная, что отдать, отдала всё: планшет, два блокнота, очки в футляре и этот карандаш. Волков взял его и поставил в стакан. Больше ничего не сказал.
За год он ни разу им не написал. Но иногда, когда читал сводки ночью, брал его в руку, не писать, а просто держать. Как берут вещь человека, которого нет, и вместе с вещью на минуту возвращается его присутствие. Шапошников был единственный, кто говорил с ним без должности. Теперь никто.
Сводка лежала перед ним — четыре листа, машинопись, гриф «секретно», подпись Василевского.
«Шестая гвардейская армия генерал-полковника Кирпоноса. 28 апреля — 2 мая 1943. Никопольская наступательная операция. Результат: город Никополь и прилегающий район очищены от противника. Противник отведён на запад, в направлении Кривого Рога. Линия фронта продвинута на 48 километров в полосе шириной 35 километров.»
Карандаш лёг под цифру «48». Василевский в предварительном докладе давал оценку «до пятидесяти», и сорок восемь укладывалось, но дело было не в цифре: за каждым из этих километров стояли люди, снаряды, время, и подчёркивание было способом это зафиксировать. Привычка Шапошникова, перенятая незаметно, как перенимают жесты тех, с кем долго работают.
«Потери: убитых — 814, раненых — 2340, пропавших без вести — 47. Потери противника: убитых и раненых — оценочно 3200, пленных — 186. Уничтожено и повреждено техники противника: автомашин — до 30 (авиаударом по тыловой колонне южнее Весёлых Тернов), орудий — 14, миномётов — 9. Трофеи: автомашин — 38 (неисправных, брошенных на дорогах), стрелкового оружия — 240 единиц, боеприпасов — 12 вагонов на станции Никополь-Товарная.»
На строке «авиаударом по тыловой колонне» карандаш остановился. Тридцать машин. Кирпонос приказал бить на рассвете: тыловые, хозяйственные, без охранения, на южном просёлке. Три тройки Ил-2 отработали в два захода. Потерь у штурмовиков не было. У немцев — тридцать машин и двести-триста человек, которые не дойдут до Кривого Рога.
Эту арифметику Волков знал с Сирии. Одна точная очередь из «Корда» по колонне пикапов с «Градами» в кузовах стоила двенадцати трупов и одного выжженного перекрёстка и избавляла дивизион от четырёх реактивных залпов по позициям. Димка Соловьёв тогда сказал: «Двенадцать за четыреста — хороший размен». Через два месяца Димку убило миномётом, и размен стал бессмысленным, потому что Димка оказался в знаменателе. Арифметика войны работает, пока ты не подставляешь в формулу знакомые фамилии.
«Состояние объектов: шахты марганцевого района (пос. Марганец) — уничтожены противником в первой декаде апреля. Шахтные стволы подорваны, подъёмные механизмы разрушены или вывезены. Обогатительные цеха — разобраны, оборудование вывезено. По предварительной оценке горного управления фронта, восстановление добычи до довоенного уровня потребует от 8 до 14 месяцев при условии немедленного начала работ и поставки нового оборудования.»
Эту страницу он прочёл дважды и положил карандаш. Восемь-четырнадцать месяцев. Год. Город взят, руда не взята. Оборудование уехало в Германию, а марганец, без которого танковая броня — мягкая сталь, крошится от болванки, — этот марганец теперь лежит на немецких складах. По данным разведки, запасов у Шахта хватит на четыре, может пять месяцев. Потом качество брони начнёт падать: сперва незаметно, к осени ощутимо, к зиме критично.
Сержант Волков в 2015-м не знал, что такое марганец. Семь лет в этом кабинете научили. И знание было простым: немцы потеряли источник, но ещё не потеряли запас. Пять месяцев, это много. Это два наступления, три отхода, тысячи снарядов и несколько тысяч трупов с обеих сторон. Перелом наступит не в тот день, когда повесят флаг на здание, а в тот, когда бухгалтер в Берлине поставит прочерк в строке «запасы марганцевой руды, тыс. тонн».
«47-й артиллерийский полк. 12-й гаубичный дивизион. Расход боеприпасов: 240 снарядов 122-мм на участке набережной (1 мая, 07:00–07:20), 36 снарядов 122-мм по арт. позиции на 5-й линии (28 апреля, 05:00–05:05). Общий расход по полку — 1840 снарядов за четверо суток.»
Двенадцатый гаубичный дивизион. Яков. Отцом Волков не был, ни в 2015-м, ни сейчас. У сержанта из Ростова не было детей, не было жены, не было никого, кроме матери, умершей от рака за три года до того, как он очнулся в чужом теле. Но семь лет в этом теле сделали то, чего не сделала бы никакая биология: чужой сын стал своим. В первый год Волков смотрел на Якова как на персонажа, живого, но чужого. Потом что-то сдвинулось. Может быть, когда Яков приехал без предупреждения в январе и сказал то, что сыновья не говорят вождям. Может быть, раньше, когда подписывал приказ о переводе Якова на юг и понял, что рука останавливается. Не хочет. Рука Сталина. Или уже его собственная, он давно перестал различать.