Криппс улыбнулся едва заметно, не разжимая губ.
— Я подумал, что у этого человека есть терпение, какого у нас в Англии нет ни у одного политика. Он умеет ждать, пока другие совершат ошибку. А потом не злорадствует. Это редкая черта.
— Я передам ему эти слова.
— Передайте.
Майский встал, поклонился, вышел в прихожую. Шофёр посольской машины ждал у тротуара. На улице падал мелкий январский снег, необычный для Лондона: сразу таял на асфальте, но держался на крышах.
Майский сел в машину, положил свёрнутый лист с двенадцатью пунктами во внутренний карман пиджака, рядом с серебряными часами с гравировкой «1922, Генуя».
— На Кенсингтон-Палас-Гарденс, — сказал он шофёру. — Прямо.
В посольстве он спустился в подвал, где работал шифровальщик Лебедев. До утра передавать было нельзя — связь ночью прерывалась на профилактику. Шифровка ушла шестнадцатого января в шесть утра по лондонскому, в девять по московскому.
Сталин читал её в одиннадцать утра. Шесть страниц на тонкой папиросной бумаге, машинопись с двойным интервалом. Поскрёбышев положил их на стол вместе с переводом криппсова перечня: двенадцать пунктов на отдельном листе.
Сталин читал не подчёркивая. На второй странице один раз остановился, перечитал абзац о CV-7. Шёл дальше.
На пятой странице — «Криппс упомянул товарища Коллонтай как канал передачи ответа из Стокгольма» — карандаш всё-таки взял. Поставил точку слева, на полях, маленькую.
Дочитал. Положил листы стопкой. Нажал кнопку.
— Молотова.
Молотов вошёл через четыре минуты. Был в соседнем кабинете, заканчивал разговор по селектору.
— Читали?
— Только что. Лебедев передал копию через посольскую связь, я её получил в десять.
— Что думаете?
Молотов сел напротив. Снял пенсне, протёр. Надел обратно.
— Британцы предлагают обмен, который для них сейчас выгоднее, чем для нас. Сантиметровый радар у них уже устаревает: в начале сорок четвёртого они должны выпустить шестисантиметровый, по нашим источникам. То есть нам они отдают то, от чего сами собираются отказываться через полгода. А просят за это то, что у нас единственно работающее по немецким ракетам. Это, по сути, продажа старого автомобиля за рабочий двигатель.
— Это с одной стороны.
— А с другой стороны — они без этой сделки не выживут. У них действительно нет средств против ракет. Через двадцать дней Бек начнёт бить по Лондону, и это сломает их парламент. Они это знают и пытаются успеть до того, как кабинет потеряет волю.
— И ваш вывод?
Молотов помолчал.
— С британцами говорить начнём. Но не сейчас. После подписания в Стокгольме. У Коллонтай в этот момент приоритет один: финны. Если она будет одновременно вести разговор с англичанами — это всплывёт у Бека через шведов в течение недели. Бек узнает — финны передумают. Финны передумают — Карельский фронт остаётся, пятнадцать дивизий мы не получаем, и тогда уже неет до радаров.
Сталин кивнул.
— Согласен. Когда подпись будет?
— По нашим расчётам — двадцать первого, двадцать второго января. Сундстрём подтвердил вчера, что Маннергейм согласие даст в течение сорока восьми часов. Они сейчас в Хельсинки готовят парламентскую процедуру.
— Значит, с англичанами начинаем двадцать четвёртого.
— Двадцать четвёртого.
— Кто говорит?
Молотов подумал.
— В Лондоне — Майский. По прямой связи. Если Криппс хочет — может прислать к Коллонтай своего человека, но не до двадцать четвёртого.
— Хорошо. Майскому передайте сегодня: ответ положительный, конкретика следует, но не раньше двадцать четвёртого января. Без объяснения причин. Криппс сам поймёт.
— Передам в одиннадцать вечера по их связи.
— И ещё одно. — Сталин взял двенадцать пунктов Криппса, посмотрел. — По девятому пункту — конструкция направляющей — мы дать не можем. Это уже наша работа, не немецкая. По остальным одиннадцати — можем. Это передайте отдельно. По девятому Криппс пусть не ждёт.
— Понял.
Молотов взял листы, встал.
— Иосиф Виссарионович. Один вопрос.
— Слушаю.
— Майский в конце шифровки передаёт ваши слова из декабря сорок первого, которые Криппс повторил вчера у себя дома. О терпении. Это намеренное напоминание?
— Намеренное.
— Что должно произойти, по-вашему?
Сталин посмотрел на Молотова.
— Криппс хочет, чтобы я знал: он помнит. Это значит, что когда дело дойдёт до подписания, он будет говорить со мной как с тем человеком из декабря сорок первого. Не как с генералиссимусом, а как с тем, кто умеет ждать. Это его сигнал, что разговор будет личный, а не идеологический.
— Это для нас хорошо или плохо?
— Это для нас полезно.
Молотов кивнул и вышел.
Сталин остался один. Подвинул к себе папку приоритетов — ту, что в нижнем ящике, — раскрыл. Первая строчка «Финляндия — закрыть до конца января» по-прежнему стояла без вычерка, с тонкой карандашной линией от двенадцатого января. Ниже шло: «Никополь — март». Ещё ниже: «Связка — испытания май». Внизу — пустая строка.
Волков взял карандаш и вписал в пустую строку: «Англия — начать двадцать четвёртого».
Подумал и приписал в скобках: «Криппс».
Закрыл папку, убрал в ящик.
Подошёл к окну. За окном падал снег, не тот, что в Лондоне. Здешний, крупный, сухой, который ложится на ветки и держится по неделям. Между двумя снегопадами лежала тысяча шестьсот миль.
В той войне, которую Волков помнил, англичане так не звонили. У них была Америка, и они говорили с Москвой через Гарримана и Хопкинса, и тон был совсем другой: союзников, не просителей. Здесь у них не было Америки в той роли.
Глава 16
Подпись
Коллонтай была в малой гостиной с семи утра. Двадцать первого января, четверг.
Лаамо принёс чай в четверть восьмого, чёрный, без сахара, в белой чашке с трещиной по ободку. Чашку эту Коллонтай пила четвёртый год, с тех пор как приехала в Стокгольм, и трещина с тех пор не выросла. Она отпила, поставила на блюдце и прошлась по гостиной медленно, придерживаясь левой рукой за спинки стульев. Левая рука после октябрьского приступа слушалась хуже, чем правая: пальцы сжимались, но не до конца, и по утрам, когда комната ещё не нагрелась, руку тянуло от кисти к локтю, не больно, но настойчиво, и спорить с этим было бесполезно. Коллонтай шёл семьдесят первый год. Врач из посольства, Карасёв, сказал в ноябре: «Александра Михайловна, второго такого приступа быть не должно, но может.» Она ответила: «Я знаю, Карасёв. Мне нужно до февраля.» До февраля оставалось десять дней.
Стол подвинули. Обычный низкий столик с чайником убрали в угол, поставили вместо него письменный, который принесли из соседней комнаты. Коллонтай сама проверила ножки: левая задняя чуть качалась, и она подложила под неё сложенный вчетверо лист бумаги. На столе — три папки. В каждой по четыре экземпляра соглашения: два на русском, два на шведском. Печати готовы, штемпельная подушка под рукой Лаамо. Карандаши — обычные графитовые и красные для пометок.
Она села за стол и раскрыла первую папку. Перечитала последнюю страницу первого экземпляра, ту, на которой через два часа будут стоять подписи. Текст она знала наизусть: правила его сама, с Молотовым по телеграфу, и каждая запятая в шестом разделе — её. Но она всё равно перечитала: привычка, оставшаяся с двадцатых годов, когда ещё в Осло, на первом посольском посту, она подписала торговое соглашение с норвежцами и обнаружила опечатку в слове «тонна» уже после того, как конверт ушёл в Москву. Опечатка была невинной — «тоона», — но Чичерин позвонил, и голос у него был такой, что Коллонтай с тех пор перечитывала подписные экземпляры минимум дважды.
В восемь тридцать она закрыла папку и отпила чай. Он остыл. Лаамо предложил заменить. Она отказалась.
За окном было темно. Стокгольм в январе светал поздно, около девяти, и сейчас за стеклом стояла предрассветная синева, в которой городские огни выглядели не ярче свечей. Снег прошёл ночью: крыши домов на той стороне улицы были белые, а мостовая — серо-жёлтая, уже расчищенная.