Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хэддон поднял глаза от карты.

— Коллинз. Который час?

— Два тридцать, сэр.

— Потери?

— Уточняю.

— Уточняйте быстрее. К четырём нужна цифра. Первый Лорд вылетает из Лондона утром. К его прибытию я должен знать: сколько убитых, сколько раненых, какие корабли повреждены, какие доки разрушены, сколько топлива потеряно, и через сколько дней база сможет принять Home Fleet на дозаправку. Последний вопрос — самый важный. Повторяю: самый важный. Потому что если Home Fleet не может заправиться в Портсмуте, он не может войти в Ла-Манш. А если не может войти в Ла-Манш…

Хэддон не закончил. Не потому, что не знал, чем закончить. Потому что то, чем нужно было закончить, не говорят вслух в бункере, где сидит матрос Уолтерс, девятнадцати лет, из Ливерпуля, который записывает каждое слово в журнал.

— Есть, сэр, — сказал Коллинз.

Он вышел из бункера в третий раз за эту ночь. На набережной было людно: пожарные расчёты, санитары, офицеры, матросы, и все двигались в оранжевом свете горящего мазута, и мазут всё ещё горел, и будет гореть ещё сутки, может быть двое, пока не выгорит весь, потому что двадцать тысяч тонн не гаснут от пожарного шланга.

Коллинз шёл считать мёртвых. По дороге он прошёл мимо зенитной батареи, и расчёт всё ещё стоял на местах, и стволы всё ещё смотрели в небо, и прожектор всё ещё светил в облака, и в облаках не было ничего.

И не будет.

К четырём утра Коллинз собрал цифру: семьдесят восемь убитых, сто тридцать четыре раненых. Из убитых сорок один — ночная смена на доке и причале. Двенадцать — в здании мастерских. Одиннадцать — караульное помещение у восточных ворот и пост рядом. Остальные — рассредоточены по базе: кто выбежал из казармы не в ту сторону, кого достал осколок, кого засыпало штукатуркой. Семьдесят восемь человек, которые час назад встречали Новый год — кто на вахте, кто в казарме, кто в караулке, — и не встретили.

Он принёс цифру Хэддону. Хэддон записал. Не кивнул, не поблагодарил — записал, потому что цифра была частью доклада, а доклад был частью работы, а работа продолжалась.

— И ещё, сэр, — сказал Коллинз. — Топливо. Двадцать тысяч тонн — потеряно полностью. Резервных хранилищ на базе нет. Ближайший запас — Саутгемптон, двенадцать тысяч тонн, но трубопровод из Саутгемптона в Портсмут не проложен, только морем. Танкером — двое суток. Если танкер есть.

Хэддон записал и это.

— Через сколько дней база сможет принять Home Fleet на дозаправку?

— При наличии танкера — не раньше чем через пять дней. При его отсутствии — не раньше чем через десять.

Хэддон отложил карандаш. Посмотрел на Коллинза. И впервые за эту ночь сказал то, что не было ни приказом, ни вопросом, а было тем, что один человек говорит другому, когда оба понимают одно и то же:

— Пять дней, Коллинз. Пять дней, в которые южное побережье Англии без флота.

И оба посмотрели на карту, на которой красным карандашом были отмечены семь точек, и за семью точками, за ночью, за пожаром, за «Шеффилдом» с креном в три градуса и за семьюдесятью восемью мёртвыми, стоял Ла-Манш, тридцать четыре километра воды, которые тысячу лет были стеной, и стена эта стояла, потому что за ней стоял флот, а теперь флоту негде было заправиться, и стена стала тоньше на двадцать тысяч тонн сгоревшего мазута.

За окном бункера, через вентиляционную решётку, был виден кусок неба. Небо светлело — не от рассвета, до рассвета было ещё три часа, а от пожара, который горел ровно, без вспышек, с тем устойчивым гулом, к которому за два часа привыкаешь и перестаёшь слышать, как перестаёшь слышать тиканье часов.

Коллинз сел на скамейку у стены бункера. Рядом сидел Уолтерс, с журналом на коленях, и в журнале была записана вся ночь, от «00:00, обстановка без изменений» до «04:00, потери: 78 убитых, 134 раненых». Между этими двумя записями — один час и семнадцать минут, семь ракет, горящая гавань и мир, который в час ночи первого января был одним, а в два тридцать стал другим.

Уолтерс закрыл журнал. Посмотрел на Коллинза.

— Сэр. Чаю?

Коллинз не ответил сразу. Потом сказал:

— Да. Чаю.

И Уолтерс пошёл к электрической плитке в углу бункера, и поставил чайник, и чайник зашумел, и этот шум, привычный, домашний, невоенный, был единственным звуком в бункере, который не имел отношения к тому, что произошло снаружи, и Коллинз слушал этот шум и думал о Маргарет, и о Томми, и о ведёрке на пляже в Борнмуте, и о том, что утром нужно будет найти работающий телефон и позвонить в Бат, и сказать «я жив», и Маргарет скажет «я знала», хотя она не знала, и голос у неё будет ровный, а руки будут дрожать, и Томми будет стоять рядом и не понимать, почему мама плачет, держа трубку.

Чайник вскипел. Уолтерс налил две кружки. Принёс. Кружка была горячая, и Коллинз обхватил её обеими руками, и тепло от кружки шло в ладони, и ладони были холодные, потому что в бункере было холодно, и шинель осталась в дежурном помещении, и возвращаться за ней Коллинз не стал.

Он пил чай и смотрел на стену бункера, бетонную, серую, с трещиной, идущей от потолка к полу. Трещина была старая, не от сегодняшних ударов — от бомбёжек сорокового года, и за два года трещина не расширилась, и стена стояла, и бункер стоял, и Коллинз сидел в нём и пил чай, и снаружи горела гавань, и где-то далеко, за Ла-Маншем, за тридцатью четырьмя километрами воды, кто-то, чьего лица Коллинз не знал и не узнает никогда, смотрел на часы и думал о том, что первый шаг сделан.

Глава 6

Ключ

В шесть часов утра первого января тысяча девятьсот сорок третьего года Бек сидел в кабинете рейхсканцелярии и пил кофе, третью чашку с полуночи, и кофе был горький, потому что адъютант Кнобельсдорф заваривал его крепче обычного, без молока, без сахара, как заваривают, когда понимают, что рейхсканцлер не ложился и не ляжет, и кофе нужен не для вкуса, а для того, чтобы глаза оставались открытыми.

Бек не спал с десяти вечера тридцать первого декабря, когда последний раз посмотрел на часы перед тем, как начать ждать. Ждать он умел — этому научился за тридцать пять лет штабной работы, в которой девять десятых времени уходит на ожидание того, что подготовил, и одна десятая — на подготовку того, чего ожидаешь. Но ожидание этой ночи было другим, потому что то, чего он ожидал, не имело прецедента ни в его карьере, ни в истории Германии, ни, строго говоря, в истории войн вообще: массированный ракетный удар по военно-морской инфраструктуре противника как первый акт десантной операции.

Кабинет был тот же, что и четырнадцать месяцев назад, когда Бек вошёл в него впервые — через четыре часа после выстрела Шлабрендорфа. Стол ореховый, массивный. Кресло, неудобное, сделанное под другого человека. Бюст Бисмарка на каминной полке. Прямоугольник на стене, чуть светлее обоев, — след того портрета, который Бек велел снять и не велел заклеить. Чернильный прибор, которым Бек не пользовался: он писал карандашом, как писал всю жизнь, потому что карандаш можно стереть, а чернила нет, и в этом различии содержалась вся его философия командования.

На столе лежали два телефонных аппарата. Обычный — городской, через коммутатор рейхсканцелярии. И прямой — к Гальдеру, в штаб-квартиру ОКХ в Лётцене, красный, без диска, с одной кнопкой. Красный телефон звонил трижды за ночь.

Первый раз — в час десять минут. Голос Гальдера: «Пуск произведён. Восемнадцать изделий. Три группы: семь на первую цель, пять на вторую, шесть на третью. Время подлёта — от четырёх до семи минут. Доклад о результатах — по мере поступления данных радиоперехвата.» Бек ответил: «Принято,» — и положил трубку, и следующие семь минут сидел в кресле с закрытыми глазами, не потому что устал, а потому что в эти семь минут ракеты летели, и он не мог ни ускорить их, ни замедлить, ни отозвать, и единственное, что оставалось, — ждать, и ждать с закрытыми глазами было легче, чем с открытыми, потому что открытые глаза искали бы на столе то, на что смотреть, а смотреть было не на что, кроме карты и красного телефона.

12
{"b":"976510","o":1}