И ещё на стене — карта.
Карта эта была немецкая, военная, выпуска августа сорок первого года, масштаба один к двадцати тысячам, с пометками четырёх или пяти штабов, пользовавшихся ею с момента взятия города. Карту никто не снимал, потому что новая карта стоила времени, а времени у никопольских штабов всегда не хватало. И поэтому карта висела, и на ней поверх первоначальных немецких обозначений ложились пометки разных лет, разных рук, разных оттенков карандаша.
Хартман узнавал почерки.
Самые ранние пометки — августовские сорок первого, фиолетовым карандашом, с тонким, прямым нажимом — принадлежали майору Брандту, который тогда командовал захватом города и через две недели был переведён под Полтаву, где погиб от снаряда в октябре. После Брандта — пометки сорок первой осени, синим карандашом, толстым, с уклоном вправо, — это были его собственные, Хартмана: с октября по декабрь сорок первого он сидел в этом же подвале, в этом же кабинете, в той же должности, что и сейчас. Только тогда город был свой, только что взятый, и его задача была не уйти, а удержать.
Третий почерк — карандашом средней толщины, чёрный, аккуратный, с длинными хвостами на буквах «г», «у», «р» — был почерк Ноймана. Нойман сидел здесь зимой сорок первого, после того как Хартмана перевели в группу «Север». Нойман отметил на карте линии немецких передовых постов, координаты складов, расположение лазарета. Хартман видел эти отметки и помнил Ноймана так, как помнят человека, с которым шёл через ту же грязь, через те же поражения — Минск, Березина, Смоленск, Орша, плацдарм, эвакуация. Нойман в марте сорок третьего был на новом фронте, в группе «Север», и кружку с прошлогоднего плацдарма он, по последним сведениям, всё ещё носил с собой.
Четвёртый почерк — мелкий, с давлением, чёрный, с уклоном влево — Хартман не узнавал. Какой-то штабной из сорок второго, прошедший через этот кабинет в его отсутствие. Имени Хартман не помнил.
Пятый — последний, свежий, серым карандашом, с теми чёткими, без украшений, штрихами, какие бывают у молодых офицеров, окончивших училище в сорок втором, — был его собственный, недельной давности. Хартман прибыл в Никополь двадцать четвёртого апреля и сразу же отметил на карте новые линии советского наступления, по разведсводкам Гелена. Стрелки, прорывы, ожидаемые направления. К сегодняшнему утру половина этих стрелок реализовалась.
Он встал, подошёл к карте, провёл пальцем по своему свежему карандашу. Восточная окраина города — сейчас в руках советов. Центр — в руках советов. Западные кварталы у обрыва — тоже. Северная набережная, длиной около километра, — в его руках, последняя позиция: три моста, две роты пехоты, три зенитки, рота сапёров с шестьюдесятью килограммами взрывчатки и кабелями длиной четыреста метров. До двух часов ночи второго мая. Потом — уходить.
В подвал вошёл гауптман Райсс, сапёр, начальник подрыва.
Хартман узнал его шаги ещё до того, как тот появился в проёме, — короткие, частые, специфические шаги человека, который много лет ходит по сапёрному снаряжению и привык к узким проходам между ящиками. Райсс был тридцати семи лет, австриец из Линца, в довоенной жизни горный инженер, в Никополе с марта сорок третьего, после того как пробыл двенадцать дней на рудниках, помогая подполковнику Шторму взрывать шахты. На правой руке Райсса не было среднего пальца — потерял в подрыве шахты номер семь четыре недели назад, когда заряд преждевременно сработал на установке. Палец у Райсса был ампутирован полевым хирургом без обезболивающего, и Райсс об этом не говорил, и Хартман не спрашивал.
— Господин оберст.
— Райсс.
— Подрыв мостов готов. Три моста, шесть зарядов на каждый — две стойки опор, четыре пролёта. Кабели уложены до командного пункта. Сигнал — по моему рубильнику.
— Время — два часа ноль одну минуту.
— В два часа ноль одну минуту.
— Не раньше.
— Не раньше.
Хартман кивнул. Райсс не уходил.
— Что-то ещё, Райсс?
— Сапёры спрашивают. Если советы нажмут до двух часов — что делать.
— Если нажмут серьёзно — Райсс взрывает по моей команде, в любое время. Если нажмут несерьёзно — держим до двух часов одной минуты.
— Понял.
— Это не должно быть преждевременным. Каждая минута на этих мостах — десять минут для машин из Никополя до Кривого Рога. По всему отходу за нами движется тыловая колонна — четыреста машин, двенадцать тысяч человек, плюс гражданские эвакуированные. Мосты держим до последнего.
— Я понимаю.
Райсс козырнул и вышел. Хартман остался один.
Он сел обратно за стол. Кружка кофе на столе — суррогат, как у всех немецких офицеров на третий год войны, — остыла. Хартман отпил холодного, не поморщившись. Допил.
Никополь — третий раз в его жизни.
Первый — август сорок первого, в составе передового отряда четырнадцатой танковой дивизии. Тогда Хартман был оберстлейтенантом, командиром передового моторизованного полка. Они вошли в город двадцатого августа, в полдень, через северный въезд, без боя — последние советские части ушли за двенадцать часов до этого, бросив на станции эшелон с зерном, который немцы не сожгли, а отправили в тыл, в Германию. Тогда город был жив: на улицах были люди, не толпы, но и не пустошь, лавки кое-где торговали, водопровод работал, электричество шло. На центральной площади стоял советский памятник, бронзовый, в три натуральных роста, который Хартман увидел и которому отдал распоряжение не трогать. Памятник стоял до декабря, когда его сняли и переплавили на медь для рейхстеплоэнергоцентра.
Тогда у Хартмана была другая задача: организовать оккупационную администрацию, наладить хозяйство, обеспечить производство марганца. В этом подвале он сидел сорок первой осенью и проектировал график вывоза руды на запад. По его проекту, к концу сорок второго Никополь должен был дать рейху двести двадцать тысяч тонн товарного марганца. Дал двести тридцать восемь. Хартман был доволен этой цифрой и до сих пор её помнил, как помнят люди свои школьные оценки.
Второй раз — декабрь сорок первого, после переворота. Хартман к тому моменту был на новой должности, в семнадцатой армии Манштейна, и приехал в Никополь только на неделю, на инспекцию, по поручению нового канцлера Бека. Бек требовал у командиров прифронтовых тыловых районов точных отчётов о работе промышленности и сырьевой базы, и Хартман объезжал восемь городов, составляя сводки. Никополь среди этих восьми стоял отдельно: марганец был не просто сырьём, а тем сырьём, без которого вся бронетанковая программа рейха не существовала. Хартман в той инспекции сидел в этом же кабинете, на том же стуле, и читал доклады местного администратора Кропотта, и понимал, что Никополь — это не город, а машина по добыче и переработке металла, и что любая судьба этого города зависит не от его жителей, а от того, что происходит в трёх тысячах километрах к северу и западу — на фронте, в ставке, в кабинетах.
Сейчас, в мае сорок третьего, он сидел в этом же подвале в третий раз. Только сейчас он не вошёл — он уходил. Не наступал — отступал. Не строил — взрывал. И не оставлял — увозил, всё, что можно было увезти, всё, что нельзя — взорвал. Шахты, цеха, склады, рудничные посёлки — всё это было либо разрушено, либо вывезено. Город будет передан советам пустым, как передают противнику ремонтированный корабль, с которого снято всё ценное оборудование. Только корпус.
«Каждый раз с другой задачей», — подумал Хартман. — «Первый — наступление. Второй — оборона. Третий — отход».
И добавил про себя: «А четвёртый раз будет где-нибудь у Кривого Рога. И там тоже — отход. Только не из города, а из позиции. И не от наступления, а от уже состоявшегося отступления».
В дверь снова постучали. Связной — рядовой лет восемнадцати, в очках без одной дужки (правая дужка примотана проволокой), с пакетом в руке.
— Господин оберст. Радиошифровка из штаба группы «Юг».
— Дайте.
Хартман взял пакет, разрезал шнурок ножом. Внутри — листок, машинопись.