Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пелагея едва не уронила массивный чайник, подливая в чашку Максименкова заваристый, душистый чай. Она все привыкла измерять кирьяновой мерой: «Как бы он рассудил? Наверняка усмехнулся бы, мол, поверхностное у парня, словно окалинка на металле, сбивается легко, пока не пристанет». Хотела высказать эту мысль вслух, Максименков опередил:

— Положа руку на сердце, признаюсь: больше всего на свете я боюсь ни смерти, ни болезней, помру — эко дело, тревожусь за наше кровное, за стекольный, не попал бы он в худые руки. Через пару месяцев и мне на заслуженный отдых. Вот печь пущу и… А кому цех передать? Виктор — мастеровой стекольниковской породы, конечно, ему штурвал отдавать не страшно. Лишь бы не растерял накопленное.

— Хучь и родной он мне, — тяжело вздохнула Пелагея, — тут правда твоя, видит бог. Одно попрошу: не суди парня строго, — смягчилась старая женщина. — Он в начальниках, на подъеме. Власть иного успокаивает, иного, наоборот, оглушает, мол, бога за бороду схватил, теперь все дозволено. Мы — умы, а вы — увы. — Пелагея задохнулась от длинной фразы. Догадалась, что не ради одного «колдуна» зашел к ней Максименков, вероятно, было у него за душой кое-что поважнее. Ждала новой исповеди: чем еще насолил Виктор? Пришел Максименков перед самым праздником: завтра, слышала от соседей, весь электронный мир будет взирать на их завод. Начнутся разогрев и наварка крупнейшей в стране ванной печи. Пелагея представляла, наедут из Москвы корреспонденты, телевидение, киношники. Ослепляя глаза мастеров, начнут бегать по площадке, как угорелые, расставляя повсюду прожекторы, раскатывая шланги, разворачивая треноги, о которые невольно будут спотыкаться операторы и варщики. Сам разогрев печи (стекольщики называют его по-старинному — выводкой) начнется постепенно — сначала подожгут в печи природный газ. Он вспыхнет желтоватым пламенем, осветив толпу людей. Поначалу все варщики и любопытные расположатся почти рядом с выпускным отверстием печи, а когда газ разогреет выработочную часть, люди, прикрывая лица, начнут отходить все дальше и дальше от пышущей жаром заслонки. Целый рабочий день — восемь часов — при температуре полторы тысячи градусов выдержат печь, «обогреют» со всех сторон. А потом начнется наварка бассейна печи стекломассой, шихтой, а там, глядишь, люди порадуются и первому стеклу. Пелагея как-то краем уха слышала: испытания показали удивительные свойства нового сорта технического стекла — на лист бросали с метровой высоты стальной шар килограммового веса. И шар этот не причинил стеклу никакого вреда, лишь малость царапнул.

Чтобы собраться с мыслями, которые сегодня, словно стекольные брызги, разлетались во все стороны, Пелагея снова вышла на кухню, оставив Максименкова одного. Но и он не мог спокойно сидеть. Встал вослед, шагнул к полке с разноформатными книгами, пробежал глазами по корешкам: «Алмазная грань», «Производство технического стекла», «Тринескопы», «Стеклянная история». Проговорил чуть слышно: «Чего это я вдруг расписался в своем бессилии? Чем поможет Огневица? Вот дожил — некому излить душу». Максименкову захотелось встать и уйти, не попрощавшись, но совесть не позволила: «Что подумает о нем Пелагея? Ей, видать, тоже не сахар, ишь, еле ходит». В старые добрые времена шутливо звал старую женщину «знахаркой», замечал за ней «грех». Бывало, только подумаешь о чем-либо, а Пелагея уже смотрит своими зелеными глазищами в лицо, словно читает твои мысли, даже губы шевелятся, а после скажет словечко, от которого в жар бросит человека. И сейчас, заслышав скрип двери, Максименков обернулся. Пелагея, бледней обычного, стояла, прислонясь к притолке и смотрела, как бывало, на него. Максименков шагнул к ней:

— Что с тобой, Федоровна? Может, в постель ляжешь?

Она слабым движением руки остановила Максименкова:

— Словечко скажу наперед, друг ты мой сердешный, облегчу твое положение, а потом и сам откроешься.

— Ну-ка, ну-ка! — Максименков подошел поближе, пододвинул хозяйке стул. Понял: с Пелагеей творится что-то неладное. Истолковал по-своему — разволновалась перед началом серьезного разговора.

— Тяжко мне про это, но… люди вокруг болтают всякое. Я, знамо дело, не верю, однако на каждый роток не накинешь платок. Что с твоей Лидией? — Прочитала боль в глазах Максименкова, выдержала взгляд, последним усилием воли удерживая себя на ногах. Вновь, как и утром, затрепетало в груди сердце, словно подстреленная утка, пытающаяся взлететь в спасительный воздух.

— Правду желаешь узнать? Без прикрас? — Перед Пелагеей уже стоял совсем другой человек — закаменевший, жесткий, готовый разить и принимать удары. — Каждый к себе тянет — мода пошла. В старину лишь в пословице говорили: «Тесть любит лесть, зять любит взять, а шурин глазом щурит…» Твой Виктор… старая история. К Лидке подступается. Не одумался за границами. Вчера люди в цехе их опять вместе видели.

Ноги больше не держали женщину. С помощью Максименкова кое-как добралась до кровати, легла, не раздеваясь, на покрывало, чего отродясь с ней не случалось. Слабость подкатила к ногам, ладони повлажнели. Стало жарко, как у стекловаренной печи. Не открывала глаз, чувствовала: Максименков сидит рядом, чего-то еще ждет. «О чем толковать? Ясней ясного: Виктор, как тот воин… в твой же панцирь тебя же кинжалом жалит. А может, ошибка? Дружат люди между собой, и все. Виктор сутками пропадает в цехе, одна Лидия перед глазами». Наконец-то Максименков догадался: накапал валериановых капель, поднес Пелагее:

— На, выпей.

— Докторшу свою ко мне позови, — тихо попросила Пелагея, — видеть хочу.

— Сейчас?

— Да нет, дело еще терпит. Пусть завтра зайдет. Да не по болезни зови. Скажи так: соскучилась по тебе старуха, — скосила глаза на Максименкова, — самолично-то с ней потолковал? Откровенно?

— Язык не поворачивается, — признался Максименков, взъерошил с досады жесткие рыжие волосы, — страшно подумать: вдруг все, о чем болтают за углами, — правда? Поверишь, живем, как чужие. Один разговор… глазами. Придет с работы, сама наскоро поест, куда-то убегает. Записки, правда, оставляет — заботливая: суп на плите, хлеб в хлебнице.

Пелагея узнала Тамайку по торопливому постуку шагов, когда он вбегал на крыльцо. Распахнул дверь, ворвался в комнату — раскрасневшийся, веселый. Подскочил к Пелагее, протянул, широко улыбаясь, здоровенную морковку, не замечая, что женщина бледна и взволнованна.

— Смотри, тетка Пелагея, какая большая. В магазине для тебя выбрал. Витамины в ней…

— А здороваться кто будет со старшими? — строго спросил Максименков. Одернул пиджак, направился к выходу. У двери приостановился, произнес какие-то странные слова: — Из одного дерева икона и лопата. Ну, пока, держись, Федоровна!

Фраза насторожила Тамайку, он отнес морковку в кухню, вернулся присмиревший, пригляделся к женщине:

— Весна совсем прискакала, а ты… не шибко веселая. Почки на деревьях набухли. Начальник Максименков совсем не веселый. Говори, однако, кто обидел? Тамайка сразу заступится.

— За добрые слова — спасибо, сынок. Только меня уже никто обидеть не сможет.

— У нас дед Кырка учил людей: все должны только приятности делать. В тайге долго-долго идешь, шибко устал, голодный. Сейчас совсем помирать станешь. Глядь, стоит избушка на лесной полянке. Кто поставил? Не знаешь. Зато пошаришь по углам, ларец тяжелый откроешь, соль найдешь, крупу найдешь, спички, дровишки и те найдешь. Приятно станет, весело. Отдохнешь, кашки поешь, чайку попьешь, сам дровишек нарубишь, таежному человеку оставишь. Закон тайги.

— Общечеловеческий закон. Люди должны друг другу одни приятности делать.

— Шибко много людей вокруг, если каждый одно только словечко хорошее другому скажет, весь мир веселый будет.

— А коль каждый плохое вымолвит — беда. То-то. Оставим это. Скажи-ка лучше, как там дела? У Виктора нашего, у Парфена Ивановича?

— Нормально, — уклончиво пожал узкими плечами Тамайка, — дядя Парфен раскладушку в конторе поставил, домой не ходит. Смешно. Утром раскладушку прячет от глаз Виктора. Ты, тетка Пелагея, однако, об этом не говори внуку.

67
{"b":"974713","o":1}