Н-да, никаким голосом несправедливость не перекричишь, ее за глотку надо, за яблочко… Радин сунул руку в карман, наткнулся на плотную бумагу. Конверт, переданный секретаршей в парткоме. Безразлично надорвал край, вынул листочек в половину тетрадного. Первый раз прочитал машинально, не вдумываясь в смысл. Стал перечитывать, ощущая, как тяжелеет в груди. Письмо было от Дорохина. Буквы запрыгали в глазах:
«Дорогой Толя! — писал Дорохин. — Ты просил заслонить тебя грудью… А я тут, в больнице. Прости. Оглядываясь на прожитое, определяю, так сказать, коэффициент полезного действия своего существования… Думаю о тебе. Ты — сильный парень, верю в тебя. Но иногда ты рубишь сплеча, резок бываешь с людьми. Немножко больше доброты, понимания… Ты согласен? А вообще, ты, мне кажется, будешь счастлив, ибо вовремя понял: найти и не сдаваться, — это прекрасно… Прощай, друг».
Что-то толкнуло Радина в грудь, под самое сердце. Движимый тревожным чувством, вскочил, кинулся к телефону. Пальцы срывались, пока набирал номер терапевтического отделения больницы. Наконец-то ответил женский голос. Радин назвал себя.
— Пожалуйста, как чувствует себя Дорохин?
— Николай Васильевич?
— Да, да!
В трубке долго молчали. Радин ждал, стиснув трубку так, что побелели суставы. Наконец совсем другой голос, мужской, глуховатый, тихо проговорил:
— Дорохин умер сорок минут назад…
Трубка выскользнула из рук. Умер… умер… Как это умер? Нет, нет, это невозможно — просто так взять и умереть, исчезнуть навсегда. Как ярко светит зимнее солнце! Сколько раз просил администратора повесить шторы, чтобы можно было задернуть окно… Радин вдруг представил, что никогда больше не встретит в цехе Дорохина, не услышит его западающий в душу голос, и это показалось зловещим, противоестественным. Тяжело присел к столу, уронил голову на ладони, закусил губу…
Мир остановился. Дребезжа на стыках, прошел трамвай. Весело кричали во дворе дети. Синие тени ложились на стены комнаты. Радин боялся поднять голову, боялся собрать воедино, выстроить цепь тяжких событий, враз обрушившихся на него. Чего греха таить: до заседания парткома он надеялся на Дорохина, верил, что именно тот поддержит в трудную минуту. Да мало ли кому верил!.. И Надежда избегает его, девять дней ни слуху ни духу. Перепугалась… И вдруг на смену апатии пришла злость. Будоражащая, заполняющая все существо. Чего раскис? Уверен в правоте, и Дорохин одобрил… «Найти и не сдаваться…» Ведь не свет клином на Шарапове сошелся. Есть еще райком и обком партии, министерство, наконец. И потом… никто не снимал с него обязанностей начальника цеха, а он распустил нюни. Эгоист! Забыл о людях, которые поверили ему, пошли за ним! Радин стукнул кулаком по столу.
— Нетушки! Мы еще поборемся!..
Кто-то постучал в дверь. Еще раз. Радин не открывал: видимо, ошиблись номером. Однако стук повторился, частый, настойчивый. Радин отворил дверь. На пороге стояла Надежда. Ослепительно красивая. В шубке, отороченной белым мехом, в голубых варежках. Только под глазами синие тени.
— Ты?
— Я.
— Визит вежливости?
— Это неприлично — беседовать на пороге. Разреши войти?
— Прошу.
— Довольно странно ты встречаешь гостей, Радин. Можно присесть?
— Да, да, — заторопился он, придвигая стул.
— Я искала тебя в цехе, в конторе.
— Пришла пожалеть? Зря. Шалость унижает. И потом… думаешь, Радин поднял вверх лапки?
— Не нужно об этом, Толя. — Она присела на стул, расстегнула шубку. — Ты слышишь, я пришла к тебе.
— Значит… — он задохнулся. — Ты…
— Ага. — Надежда улыбнулась, сняла шапочку. — Насовсем пришла, на сто лет. — Она порывисто шагнула к нему. Ресницы ее дрожали. Все еще не смея верить, Радин взял ее лицо в свои руки, осторожно прикоснулся пальцами к уголку рта. Надежда закрыла глаза…
ЗОВ ОГНЯ
Повесть
А варю я отменное стекло не токмо таской, но и лаской, не токмо горюч-камень бросаю в печь, но и духовитые цветы и травы, не со злостью бесовской чудо-формы выдуваю, а с великой душевной радостью…
(Из старинного сказа стеклодувов)
Пелагея, набросив на худые плечи заношенную фуфайку, ступила на крыльцо, пригретое первым весенним солнцем. Лучи его отражались в стеклах окон, в фиолетовых снегах вокруг дома, в стволах белокорых берез. Сквозь просветы деревьев просматривалась недальняя дорога, по которой должен был вот-вот возвратиться в отчий дом Виктор. Пелагея попыталась представить нескончаемо долгий путь к дому: чужая земля на островах, Дальний Восток, сибирские дали. Города и веси были для нее неосязаемым, чем-то очень большим, сливались в смутное понятие — «дорога». Как ни старалась, воображение не простиралось дальше Москвы. Всю жизнь отдала родному Подмосковью, далее и не ездила. Правда, дорогу от Савеловского вокзала представляла отчетливо. Быстрая электричка промчит мимо шумных перронов, заполненных служащим людом, студентами. На втором часу пути свернет в сторону Дубны. К тому времени в вагонах почти не останется пассажиров. Ей почему-то всегда казалось, что поезд забрался чуть ли не на край света. На последнем перегоне березовые рощи так густо сдвинутся к однопутной колее, что зарябит в глазах, покажется — электричка с трудом продирается сквозь березы, тесно обступив железную дорогу.
Обычно, возвращаясь из Москвы, Пелагея ловила себя на мысли, что совершается маленькое чудо: после городской суеты, когда буквально дрожат колени, покручивается голова, вдруг сходишь с поезда на полупустой перрон с мокрыми поручнями весной, смолистым запахом летом, оглядываешься по сторонам, вдыхаешь полной грудью воздух, и слезы невольно закипают в глазах. Какая тишина! Как приятно видеть квадраты заснеженных полей, что врезались в березовые рощи, черные островки протаявшего снега на взгорках. Долго-долго тебя не оставляет ощущение отдаленности, хотя Москва всего-то в ста с небольшим километрах. От платформы до поселка едешь на автобусе по тихой деревенской улочке. Вдоль дороги копаются в кучах навоза, приготовленного для весенней подкормки огородов, куры; сидят на пригретых солнцем завалинках старики. И вдруг… момента этого всегда ждешь, но всякий раз пропускаешь его, не перестаешь удивляться. Улочка неожиданно обрывается, лес, будто огромный занавес, распахивается, и перед тобой — Завод. Завод в глубине леса. Сразу видишь его непохожесть на все нынешние заводы и фабрики. Он словно пришел из прошлого века — темные, приземистые громады как бы вырастают одна из другой. Только нарядные проходные, электронные табло на фронтонах зданий да бравурная музыка напоминают время действия. Не только корпуса выдают возраст Завода, но и улицы, застроенные мрачными четырехэтажными домами, похожими на настоящие крепости, жаль, стены без бойниц. Правда, если повести глазами дальше, то на бывшем пустыре, куда давным-давно свозили стекольные отходы, увидишь белоснежные, веселые дома-многоэтажки, словно парящие в воздухе. Глядя на жилье заводчан, можно проследить всю историю поселка — курные избы, затем бревенчатые дома, позже кирпичные казармы и сегодняшние девятиэтажные здания.
Век с четвертью стоит на этой подмосковной земле их Завод — бывший стекольный; рядом, в соседнем селе, — фарфоровый завод, знаменитый. Почти век стоит и дом Пелагеи, поставленный еще ее дедом, — одноэтажный, деревянный, на кирпичном фундаменте, крепленном по старинке известью, крашенный в светло-розовый цвет, с широкой резной каймой по карнизу и по наличникам окон. Отсюда по гудку уходил на «стеколку» дед Афанасий, отец Пелагеи — Никифор, муж ее — Кирьян, да и сама Пелагея столько лет поднималась рано поутру по гудку — не сосчитать. Давно уже гудки отменили, но иногда под утро, когда тревожно на душе, томит бессонница, ей вдруг начинает казаться, что прошлое вернулось: надрывно, на одной низкой ноте гудит гудок, бредут по щиколотку в грязи угрюмые, с ввалившимися щеками стеклодувы, исчезают, будто в черных колодцах, в дверях мастерских. Видение это словно глубокая заноза в душе: не выдернуть, не забыть.