Николай Сергеевич, не донеся графин до стакана, замер. Я продолжал молчать, как глухонемой. Мало ли, вдруг там три рубля всего — а я уже разнервничался?
Но там было не три. И не рубля. Суммы оказались такими, что у меня на мгновение перехватило дыхание, а Покровский принялся глотать воду прямо из графина, начисто позабыв про стакан.
На наши с начальником госпиталя решительные заявления, что мы тоже всё передаём в фонд, товарищи из органов лишь усмехнулись и пояснили, что соответствующие переводы от нас уже были оформлены. А эту денежку надо просто принять, и не мешать товарищам работать. Потому что это приказ оттуда.
— Не навреди, — весомо сказал тогда Березин, глядя мне прямо в глаза.
И непонятно было, напоминал ли он про клятву Гиппократа или угрожал, что если я сейчас заупрямлюсь, то всем станет только хуже. У него, как обычно, всё выходило с тремя-четырьмя смыслами, и это как минимум.
В общем, патефон я себе позволить мог. И даже дом, чтобы было куда поставить тот патефон. Вот только не было понимания, зачем вся эта схема чекистам. В альтруизме их я сомнений не имел, конечно, но пониманию это всё равно никак не помогало. Испытать насквозь подозрительного молодого врача деньгами? Или обеспечить ему полный хозяйственно-бытовой уют? Или получить дополнительный рычаг воздействия?
Позволив себе просидеть в обнимку в каморке аж целых полчаса от госпитального «тихого часа», мы разошлись по своим делам, Оксана — в сестринскую, я — в ординаторскую.
Там полным ходом обсуждали предстоящее действо, до которого оставались считаные часы. Товарищ Ройзман, Эсфирь Израилевна, которую Смирнова и Плетнёва уже называли Фирой или даже Фиркой, на этот раз подошла к делу более ответственно. Ну ещё бы. Кто, имея на руках такой, как Зина сказала, «доку́мент», рискнул бы отступать от намеченной линии? Самим начальником госпиталя, товарищем военврачом второго ранга Покровским намеченной, и не просто так, карандашиком — там же печать имелась, настоящая, круглая, с гербом!
До вечера еле дотерпели. Повезло, что экстренных не было — даже раненые, казалось, решили не портить всем общего праздника и отложить осложнения. Девчата летали по коридорам загадочные, румяные, с подведёнными ресницами и бровями, ходячие помогали лежачим, двигая и подкатывая койки и каталки так, чтобы хоть услышать, если не увидеть, получилось почти у всех. Ну, кто в сознании был. Я в актовый зал пришёл от Гаврилы Тимофеева. Он пока в сознании не был, но и температурой высокой не пугал, и рефлексы говорили, что шансов вернуться у старшины становилось больше с каждым днём.
Выступления шли своим чередом: одни бодрые песни сменялись другими, улыбки и румянец на лицах раненых и здоровых опасений не вызывали, не то что в прошлый раз. Ответственный работник культуры, товарищ Ройзман, руководила подопечными со строгостью и вниманием, но видно было — и дело своё любила, и детишек, на которых все женщины старше двадцати пяти посматривали с блестевшими глазами. Кого-то свои ждали дома, с бабушками, кто-то, набравшись смелости и испросив разрешения, привёл своих в госпиталь — Покровский, конечно, разрешил, предупредив важно, хоть и скрывая улыбку, чтоб не забывали о том, что тут режимный объект и важность до детей довели. Теперь те сидели притихшие и нахохлившиеся, как воробьи на проводах, на подоконниках в окружении раненых, будто придавленные той доведённой важностью. А я вспомнил, что в годы моего детства все двери, даже железные и шлюзовые, на любой режимный объект открывала одна фраза: «У меня тут мама работает!».
Особенно запомнился боец с загипсованной до пояса ногой, которую держал на весу. Не удержавшись, он выскочил плясать «Яблочко» вместе с пионерами и едва не выбил, как сказали бы в моё время, из них страйк, когда крутанулся на одном месте. Мальчишки, впрочем, успели попадать ничком на пол, заслужив одобрительные крики и свист от разведки. Никто не пострадал, кроме самого плясуна в гипсе: он поскользнулся на паркете и обязательно рухнул бы, если б не Плетнёва. Завпищеблоком ухитрилась поймать его за шкирку, как котёнка.
— Ну ты-то куды, ёксель-моксель? — гудела она ему прямо в ухо. — А ну как вторую ходулю изломаешь? На чём тогда ходить станешь, горе ты луковое? Молчи уж, не отвечай, хвастун поло́матый! Сотрёшь под самый корешок, как та ёлочка. Если там вообще есть, чего стирать-то…
То, как он краснел едва ли не до синевы, пока над ним ухохатывался весь госпиталь, было, конечно, ярко.
Ещё был момент, когда девчата на струнных врезали «Осенний сон». Я увидел, как вспыхнули глаза и щёки Оксаны при первых звуках вальса, и решительно шагнул к ней. Она пришла чуть позже и стояла ближе к дверям, буквально в пяти шагах от меня, невозможно красивая в каком-то новом зелёном платье. Эти пять шагов показались мне длиннее, чем весь путь от Перегоновки до Днепра.
Когда я был уже в трёх шагах, возле неё возник какой-то лысоватый гражданин в казённой пижаме, пенсне и с локотком на отлёт. Рука у него была загипсована и зафиксирована, как полагается, под прямым углом в суставе. Он что-то сказал Смирновой, галантно склонив голову и шаркнув ножкой, но она только качнула головой, уже двигаясь ко мне навстречу.
И тут пижамный фатально ошибся. Он, кажется, повысил голос и ухватил товарища военфельдшера за рукав.
Не моргнув и даже не обернувшись, Оксана Пална так шаркнула ему каблуком по берцовой кости, что он своим воем и айканьем едва не сорвал весь вальс. Но мы уже были рядом, не сводя друг с друга глаз, и внимания на него не обращали, кружась именно так, как и мечтала Оксана. Моя Окся.
— Ну куды, куды ты лезешь, дура? — краем уха услышал я чей-то хриплый басок, не отводя глаз от серых озёр напротив, в которых кипело счастье. — Это ж Оксана Пална наша! Самого доктора Николина женщина!
И счастья в глазах стало больше. Во всех четырёх.
Вальсов было три. «Осенний сон», под который мы начали свой первый круг, осторожно, будто привыкая друг к другу в новом, нерабочем качестве. «Амурские волны» — побыстрее, посмелее, и я уже вёл её уверенно, чувствуя, как она отзывается на каждое движение, как доверяет мне, как летит надо полом, почти не касаясь его носками туфель. И третий, которого я не знал. Ванина память уверяла, что это супер-шлягер из киноленты «Светлый путь» — какая-то невероятно популярная мелодия, которую крутили по радио всю весну сорок первого. Там ещё что-то про Новый год, кажется, было, и про фигуристов на катке, но это не имело никакого значения. Мы летели, кружась, так, будто это не актовый зал госпиталя, а бальная зала сказочного дворца, будто нам обоим по шестнадцать, будто вокруг нет и никогда не было никаких раненых, никакой войны. Её глаза горели, чуть приоткрытые губы в яркой помаде что-то шептали, но музыка, торжественная и в то же время какая-то манящая, не давала ничего услышать. Или это шум крови в ушах мешал, или мы кружились с такой скоростью, что в них свистело и хлопало?..
Но оказалось, что свистели и хлопали нам зрители. Раненые аплодировали или топали, кому чем было, санитарки смотрели на нашу пару, раскрыв рты, а Зина, утерев глаза краем фартука, выдала под занавес такой переливчатый разбойничий свист в два пальца, что, кажется, даже Серёга Мальцев вздрогнул.
С этим вальсом мы сорвали овации, каких школьный актовый зал, превратившийся в госпитальный, не знал никогда. Нам так тоже никогда не аплодировали. Но ни смущения, ни волнения не было. Вернее, волнение было, но со зрителями точно не имело никакой связи.
Когда шум затих, я склонил голову, а Оксана чуть присела в подобии реверанса. И глаз друг с друга мы по-прежнему не сводили. Так бывает, когда ты забываешь обо всём на свете. Но реальность редко упускает случая напомнить о себе.
За стенами завыли сирены.
Шум поднялся снова, но к нам уже отношения не имел. Первыми рванули из зала мальцевские с ним самим во главе. И только после этого в глазах раненых стал просыпаться гнев, а у женщин и девушек — страх.