— Придёт, ушастик. Через одиннадцать дней придёт, — я натянула очередную диагональную нить. — И приведёт своего Гришку с верёвкой.
Уля вздрогнула и притихла. На печи зашевелилась мама, услышав наш разговор. Её кашель почти утих, она приподнялась, кутаясь в тулуп.
— Ксюша… — слабо позвала Василиса. — Еремей ведь не отступится. Два мешка жита и полмешка ячменя батюшка ваш ему задолжал. Где же мы возьмём такое добро? Тихон-то нам рожь привёз, да крупу ячную… Еремей рожь брать не станет, у него свои амбары полны. Ему серебро подавай или пшеницу отборную. Ох, горе нам…
Я остановила руку с нитью и обернулась к маме. Её деревенский страх был понятен. В этом мире без магии и технологий долг сироты — это почти всегда рабство.
— Не плачь, мама, — спокойно сказала я, вытирая уставшее лицо рукавом. — Рожь Еремею мы и сами не отдадим, нам её до весны есть. Старосте нужны деньги. Серебряные монеты. Либо… он засмотрится на этот плед, что я сейчас тку.
Я повернулась к деревянной раме. На ней уже проступал узор: белоснежная пушистая кайма по краям, глубокие серые квадраты, а в самом центре — яркое, лисье-рыжее солнце из шерсти, выкрашенной луковой шелухой. Вещь выходила сказочной. Но отдавать её Еремею за старый долг у меня внутри всё протестовало.
«Отдать старосте такую работу за два мешка зерна? — думала я. — Да он потом перепродаст её втридорога, а долг спишет по самой низкой цене. Нет. Если уж расставаться с пледом, то только за настоящую стоимость. Нам нужно серебро. Настоящие монеты, которыми можно закрыть долг официально и больше никому ничего не быть должными».
Но где взять серебро в глухой деревне, где почти всё меняют на товары и услуги? Тихон уехал и вернётся только через месяц. Ждать его — значит проиграть.
Я затянула очередной узел так крепко, что шерсть хрустнула под пальцами.
«Надо разузнать, кто в нашей Глуховке или поблизости держит монету, — размышляла я. — Кроме старосты, в трёх верстах отсюда стоит постоялый двор на уездном тракте. Там бывают купцы, приказчики, зажиточные люди. Если успею закончить плед за несколько дней, можно попробовать найти покупателя именно там».
— Мама, — спросила я, не оборачиваясь. — А покойный отец на постоялый двор к кабатчику Прохору хаживал?
Василиса удивлённо охнула с печи:
— Хаживал, дочка… Телеги им чинил, колёса ладил. Прохор мужик прижимистый, хитрый, но слово держит. А тебе зачем? Туда девкам молодым ходить нечего, там народ лихой с тракта останавливается!
— Нам серебро нужно, мама. Чтобы Еремея со двора прогнать раз и навсегда, — отрезала я. — Изба остывает, дрова на исходе, но руки мои целы. Уля, подавай белый клубок. Начинаем ткать узорную середину.
Ночь снова обещала быть долгой. Пальцы семнадцатилетней Ксении уже привычно завязывали узелки, мозоли огрубели и больше не текли кровью, а взрослый разум чётко отсчитывал петли. Серый, белый, рыжий. Квадрат за квадратом. Плед рос на раме, превращаясь в наш единственный билет на свободу.
Глава 11. Пленники цветного орнамента
Дни потянулись один за другим, похожие на бесконечные шерстяные нити, что я упрямо переплетала на своей сосновой раме. Время в заснеженной Глуховке шло по своим, крестьянским законам, но мой внутренний таймер неумолимо отсчитывал секунды. К исходу шестого дня узорный плед был почти готов.
В избе стояла звенящая, рабочая тишина. Лишь дубовые угли от старого верстака изредка пощёлкивали в печи, заполняя углы мягким, сухим жаром. Мама Василиса уже уверенно сидела на лежанке, свесив худые ноги в шерстяных обмотках. Кашель её отпустил, сменившись редким, неглубоким попёрхиванием. Она заворожённо, часами наблюдала за моими руками, изредка тихонько крестясь.
— Ксюша… — прошептала она, когда я затягивала очередной, тысячный по счёту узел на пересечении белой и рыжей пасм. — Гляжу я на тебя и не узнаю. Прежде-то ты весёлая была, пела всё, на посиделки к девкам бегала. А сейчас сидишь, как монашка у алтаря, глаз от досок не поднимаешь. Словно у тебя в голове не девичьи думы, а расчёт купеческий.
Я не повернула головы, лишь пальцы сильнее сжали пушистый рыжий жгут.
— Жизнь заставила, мама. Если я сейчас расслаблюсь, Еремей нам быстро петь запретит. Нам сильными быть надо. Слабых в этой глуши волки съедают, даже если эти волки в богатых тулупах ходят.
Уля сидела у моих ног на чистой рогожке. Её пальчики были по локоть измазаны жёлтым соком — я поручила ей перебирать остатки луковой шелухи, на случай если цвета не хватит. Малышка больше не хныкала и не просила кушать. Ржаной хлеб и ячневая каша, хоть и без масла, округлили её бледные щёчки, вернув им здоровый детский румянец.
— Ксюш, — подала голос сестра, протягивая мне смотанный пушистый шарик. — А рыжее солнышко в серединке уже выросло? Пора резать?
Я наконец опустила руки и разогнула спину. С позвоночника словно посыпался сухой песок, суставы отозвались тупой, привычной болью. Семнадцатилетнее тело Ксении, хоть и наливалось первыми силами, всё ещё тяжело переносило многочасовую монотонную работу.
Я подошла вплотную к раме. Вся её плоскость была затянута невероятным, плотным ковром. Белая кайма по периметру лежала ровными, тугими струнами, серые угловые квадраты чётко отделяли границы, а в самом центре полыхало яркое, янтарно-лисичье солнце.
— Пора, Улька. Неси нож.
Девчушка мигом сорвалась с места и притащила со стола отцовский нож. Я предварительно наточила его о плоский сланец так, что лезвие могло легко срезать волос на руке. Лучина в коптилке тускло освещала металл.
Я сделала глубокий вдох, унимая лёгкую дрожь в пальцах. Это был самый опасный момент. В технике лума один неверный шаг, одно слишком глубокое движение ножа — и ты перережешь две нижние нити основы. Тогда всё полотно, весь этот шестидневный адский труд просто рассыплется на кучу бесполезных грязных обрезков. Мой жизненный опыт требовал абсолютной точности.
Я прижала лезвие между двумя узелками на стыке белой и серой шерсти.
Хрусь.
Плотные жгуты ровницы с тихим хлопком разошлись в стороны. Белые шерстинки мгновенно освободились от натяжения, начали пушиться, скручиваться и на глазах превращаться в объёмный мягкий шарик.
Я повела нож дальше. Шаг за шагом, миллиметр за миллиметром. Изба наполнилась сухим, глухим шуршанием разрезаемой шерсти. По полу полетел лёгкий овечий пух.
— Ой… — выдохнула мама с печи, прижав ладони к губам.
Там, где проходило моё лезвие, плоская и жёсткая шерстяная сетка оживала. Серые квадраты поднимались густым плотным мехом, а центральное рыжее солнце превращалось в настоящее пушистое пламя. Цвета смешивались на стыках, создавая мягкие, плавные переходы. Вещь получалась не просто тёплой — она выглядела дорогой и необычной.
Срезав последний узел с углового гвоздя, я подхватила плед. Он тяжело, весомо упал мне на руки, обдав живым теплом. С обратной стороны была ровная крепкая сетка-основа, а с лицевой — буйство пушистых цветных помпонов.
Я расправила его на большом деревянном столе. Уля тут же подбежала и уткнулась лицом прямо в рыжую середину, шумно вдыхая запах чистой шерсти.
— Ксюшка… как же это? — Василиса медленно сползла с печи, подошла к столу и дрожащими пальцами коснулась узора. — Да за такую красоту… Еремей же её из рук не выпустит.
— Не выпустит, мама, — спокойно ответила я. — Поэтому Еремей её не увидит.
Я аккуратно сложила плед и завернула его в чистую рогожу. Затем туго перевязала свёрток бечёвкой.
Шёл седьмой день нашей отсрочки. До возвращения старосты оставалась ровно неделя.
— Завтра на рассвете я ухожу на уездный тракт, — сказала я, затягивая последний узел. — Пойду на постоялый двор к кабатчику Прохору. Этот плед должен превратиться в серебряные монеты. Только серебро спасёт нас от долга.
Мама испуганно перекрестилась, а Уля крепко прижалась к моему боку.
Впереди ждала зимняя дорога через лес. Но отступать мне было уже некуда.