Я принялась внимательно осматривать углы и полки. В углу у печи стоял пустой, закопчённый чугунок. На подоконнике в сухом пучке желтела трава лебеды — Ксения успела собрать её в конце августа. В сенях, на гвоздике, я помнила, висел подсохший пучок дикого лука-резанца. Местные его за еду не считали, так, сорняк лесной, но для хорошей похлёбки это же сокровище!
Я быстро накинула свитку и выскочила в холодные сени. Нащупала в темноте сухие, жесткие стрелки лука, сорвала их. Возвращаясь, заглянула в отцовский верстак — там в самом углу, под куском старой кожи, лежал маленький, серый осколок каменной соли, бережно завернутый в чистую тряпицу. Отец хранил его на самый крайний случай.
Вернувшись к печи, я принялась за готовку. Старым отцовским ножом аккуратно, стараясь не потерять ни миллиметра полезной мякоти, я срезала с картошки всю гниль. Осталось два крохотных, чистых белых кусочка размером чуть больше грецкого ореха. Я покрошила их мелко-мелко, буквально в труху. Сухую лебеду растёрла между ладонями прямо в чугунок. Туда же покрошила дикий лук.
Залив всё это двумя кружками колодезной воды, я с трудом отодвинула тяжелую железную заслонку печи. Угли там ещё тлели, дыша густым жаром. Я водрузила чугунок в самый центр.
Через полчаса по избе пополз такой аромат, что у нас с Улей закружилась голова. Обычная лебеда и дикий лук в горячей воде дали густой, сытный запах, похожий на грибной. Картошка, порезанная мелко, полностью разварилась, превратив воду в густую, плотную похлёбку. В самый последний момент я ножом соскребла туда несколько крупинок соли с отцовского камня.
— Ой, как пахнет! Как супчик у тёти Марфы! — Уля закружилась вокруг стола, заглядывая мне в руки.
Я достала чугунок прихватом, разлила горячее варево по двум деревянным мискам. Маме налила побольше, прямо в кружку, чтобы ей удобно было пить горячим на печи. Мама приподнялась, приняла кружку слабыми руками и сделала первый глоток. Её лицо удивленно разгладилось.
— Ешьте, мои хорошие. Осторожно, только не обожгитесь, — я усадила сестрёнку за стол и дала ей большую ложку.
Сама я выскребла со дна чугунка буквально три ложки этой густой юшки. Горячая жидкость приятно обожгла пищевод, упала в изголодавшийся желудок, и по телу сразу разлилась блаженная, сытая слабость. Кажется, обманули голод на сегодня. Жить можно.
Пока Уля старательно, со скрипом вылизывала ложкой дно своей миски, я села у окна и уставилась на пустую сосновую раму с торчащими гвоздями. Первую атаку старосты мы отбили. Животы успокоили. Но завтра наступит новый день. Чтобы соткать второй плед, мне снова нужно сырьё. В отцовском ларе шерсти осталось ещё много, но она вся забита грязью и навозом. Чтобы её отмыть и высушить у печи, уйдёт ещё дня три. А у нас времени в обрез.
И тут мой взрослый, практичный разум подсказал решение. Староста ведь не просто так загляделся на мамин плед. У него в глазах, помимо злости, загорелась купеческая, хозяйская жадность. Значит, вещь выглядит дорого и необычно.
«Если вещь имеет цену, её нужно показать тому, кто может заплатить за неё прямо сейчас, не дожидаясь окончания двух недель», — подумала я.
В уездный город мне пешком не дойти — замёрзну по дороге. Но завтра суббота. В субботу в нашу Глуховку всегда приезжает старьевщик и мелкий торговец — дядька Тихон на своей старой телеге, запряжённой хромой кобылой. Он меняет деревенским бабам соль, мыло, керосин и спички на шкуры, топленое масло или старое тряпьё. К нему сходятся со всей деревни.
Я обернулась и посмотрела на маму. Подкрепившись горячей похлёбкой, она снова крепко и мирно заснула, укутанная в пушистое серое облако.
«Придётся мне этот первый плед у неё завтра на пару часов забрать, — решила я. — Пойду к телеге Тихона. Посмотрим, какую цену дадут за моё хобби на местном рынке».
Глава 5. Телега дядьки Тихона
Субботнее утро встретило нас глухим, серым рассветом. За маленьким, мутным оконцем избы кружилась редкая, ленивая крупа первого настоящего снега. Воздух в доме за ночь остыл, и у меня изо рта шёл густой пар.
Я тихонько, стараясь не скрипеть досками пола, встала с лежанки. Тело Ксении после вчерашней похлёбки и короткого сна чувствовало себя чуть бодрее, но внутри всё равно сидела тянущая, голодная пустота. Уля спала, свернувшись плотным калачиком и поджав коленки к подбородку. Мама Василиса лежала на печи неподвижно. Я испуганно замерла, вглядываясь в её фигуру, но через секунду облегчённо выдохнула — мамино плечо мерно поднималось и опускалось.
Из-под края помпонного пледа виднелось её лицо: бледное, но без той серой предсмертной тени, что пугала меня вчера. Живое тепло овчины берегло её всю ночь.
«Прости, мамушка, мне нужно одолжить твоё одеяло», — мысленно извинилась я.
Осторожно, буквально по миллиметру, я потянула за край пушистого серого полотна. Василиса во сне тихонько вздохнула, повернулась на бок, но не проснулась. Вместо пледа я аккуратно укрыла её старым отцовским тулупом.
Он был тяжёлым и жёстким, но печь ещё держала остатки вечернего жара, так что мама не должна была замёрзнуть за пару часов.
Я свернула плед. Он оказался на удивление объёмным, но лёгким, словно охапка сухого сена. Чтобы не привлекать лишнего внимания по дороге, я замотала его в старую, чистую мешковину и перевязала обрывком бечёвки.
Напоследок я подошла к лежанке сестры, поправила на ней лоскутное одеяльце и шепнула:
— Я скоро, Улька. Принесу хлеба.
Обув поршни и накинув свою единственную серую свитку, я вышла на крыльцо. Морозный воздух тут же укусил за щёки и пробрался под тонкую ткань одежды. Деревня только просыпалась. Кое-где над крышами уже вились тонкие струйки сизого дыма — бабы растапливали печи. Под ногами хрустела подмёрзшая, схваченная ледком грязь.
Я шла к центру деревни, где у старого деревянного амбара обычно останавливались все проезжие люди. Руки, держащие тяжёлый свёрток, быстро начали неметь от холода, но я упрямо прижимала шерстяное облако к груди.
Дядька Тихон уже был там. Его старая, видавшая виды телега стояла возле амбарной стены. Хромая каурая кобыла уныло жевала сухую солому из подвешенного к оглоблям мешка. Сам Тихон — приземистый, бородатый мужик в потёртом армяке и огромных рукавицах — уже суетился на телеге, расставляя деревянные ящики с товаром.
Пахло от его повозки сказочно для здешних мест: дёгтем, дешёвым мылом, солёной рыбой и махоркой.
Вокруг телеги уже топтались три деревенские бабы, среди которых я с досадой узнала нашу вчерашнюю гостью — куму Марфу. Они шумно спорили, прицениваясь к серой крупной соли.
— Здорово, дядька Тихон, — громко сказала я, подходя ближе и стараясь, чтобы мой голос звучал ровно и деловито.
Торговец обернулся, сощурил маленькие хитрые глазки на Ксению, а потом перевёл взгляд на огромный свёрток в моих руках.
— А, Ксюшка, сирота... Пришла-таки? Слыхал я, слыхал, что у вас в избе творится. Еремей сказывал, умом ты тронулась после лихорадки-то. И чего это ты притащила? Тряпьё отцовское?
Так мне старое барахло без надобности, у самого полная телега.
Бабы у телеги дружно обернулись. Кума Марфа тут же подбоченилась, ехидно улыбаясь:
— Да уж куда там, Тихон! Она вчера весь день во дворе топором махала, раму какую-то ржавыми гвоздями утыкала. Сказала — картину ладит!
Мы в Глуховке-то теперь богато живём, картины посреди зимы покупаем!
По толпе прошёл смешок.
Я не удостоила Марфу даже взглядом.
В моём прошлом мире такие базарные кумушки пытались пролезть без очереди в поликлинике или устраивали скандалы в автобусах. Лучшее средство против них — полное, ледяное презрение.
Я подошла вплотную к борту телеги, положила свой свёрток на свободный край доски и не торопясь, узел за узлом, развязала бечёвку.
— Я принесла вещь, дядька Тихон, — спокойно произнесла я. — Такой вещи ты ни в уезде, ни в самом городе ни у одного купца не найдёшь. Посмотри сначала, а потом про ум мой судить будешь.