— Не отдам! — завопил мальчик, прижимая к груди планшет. — Не отдам!
За ним выбежал мужчина. Это был администратор — огромный дядька в чёрном костюме, с лицом, которое могло бы принадлежать профессиональному борцу или вышибале в баре для байкеров. Лицо было красное от злости, на лбу вздулась вена.
— А ну стой, паршивец! — заорал администратор, и его голос был таким, что в зале зазвенели бокалы.
Мальчик, не глядя, метнулся между столиками, задел край стойки, опрокинул вазу с цветами, юркнул под чей-то столик и, наконец, забился под столик Кати.
Он сидел у её ног, сжимая планшет, трясясь, и смотрел на неё снизу вверх. Глаза у него были огромные — в них плескались страх, злость и что-то ещё, что Катя распознала мгновенно: обида на несправедливость мира.
— Не дай им меня забрать, — прошептал мальчик. — Они злые.
Катя не успела ответить. Администратор и два повара — тоже здоровенные, в белых колпаках и заляпанных фартуках — нависли над столиком, как скала над путником.
— Выходи, — рявкнул администратор, наклоняясь. — И планшет отдай. Твой отец сказал — никаких игр за обедом.
— Не выйду! — заорал мальчик. — Ты, толстый дядька!
Администратор схватил его за руку. Мальчик дёрнулся, закричал — резко, пронзительно, не детским, а каким-то звериным криком. И заплакал. Не так, как плачут дети от боли или испуга — тихо и жалобно. А так, как плачут, когда рушится что-то важное, когда тебя предают, когда ты остаёшься один против целого мира.
Катя почувствовала, как что-то сжалось у неё в груди. Где-то под рёбрами, там, где прячется самое древнее, самое инстинктивное — желание защитить, укрыть, прижать к себе и не отдавать.
— Отпустите ребёнка, — сказала она.
Администратор повернул голову. Посмотрел на неё сверху вниз. В его взгляде читалось: «Ты кто такая вообще?»
— Девушка, не лезьте, — бросил он, не разжимая руки на Мишином запястье. — Это сын хозяина. У нас аврал. Сидите ешьте свой тарталет.
— Я сказала, отпустите, — повторила Катя, и в её голосе вдруг появилась такая сталь, что сама она удивилась.
Она отодвинула стул, встала. Обошла столик. Положила руку на Мишино плечо — мягко, но твёрдо.
— Вы сейчас напугаете ребёнка до нервного тика, — сказала она, глядя в глаза администратору. — Он маленький. Ему пять лет. У него ещё не сформирована нервная система. А вы орёте и таскаете его за руки. Вы бы на себя в зеркало посмотрели. На кого вы похожи? На быка в посудной лавке. Только посуда здесь — ребёнок.
Администратор открыл рот. Закрыл. Повара переглянулись. В зале повисла тишина — та редкая ресторанная тишина, когда даже вилки перестают звенеть, а все гости поворачивают головы в одну сторону.
— Отойдите, — тихо, но отчётливо сказал Катя. — Или я звоню в полицию. За жестокое обращение с несовершеннолетним.
Тут она, конечно, блефовала. Она не знала, можно ли привлекать полицию за то, что мужчина громко говорит с ребёнком. Но прозвучало убедительно.
Администратор разжал руку. Миша выдернул запястье, отполз назад и прижался к Катиным ногам, как к спасательному кругу.
— Да что здесь происходит?
Голос раздался откуда-то из-за спины Кати. Голос был низкий, бархатный, с той особенной интонацией человека, который привык, что ему подчиняются. В нём слышались усталость, раздражение и — чуть-чуть — любопытство.
Катя обернулась.
Лев Горский стоял в трёх шагах от неё. Она узнала его мгновенно — по фотографиям в светских хрониках, по рекламным плакатам его ресторанов, по слухам, которые ползли по городу, как паутина по углам.
Он был высок. Это первое, что бросилось в глаза. Под два метра, наверное, — широкие плечи, узкие бёдра, длинные ноги в идеально отглаженных брюках. Он был одет в тёмно-синий пиджак, под которым угадывалась белая рубашка, расстёгнутая на верхнюю пуговицу, — там блестела тонкая золотая цепочка. Волосы у него были тёмные, с проседью на висках — седина, которая не старила, а, наоборот, придавала лицу благородство и загадочность. Глаза — серые, холодные, как северное небо перед грозой, смотрели на Катю пристально, изучающе, будто она была не человеком, а статьёй расходов, которую нужно утвердить.
А вот лицо. Лицо было красивое. Катя не хотела этого признавать, но это было так — правильные черты, чёткая линия скул, прямой нос, губы, которые в данный момент были сжаты в тонкую линию недовольства. В двадцать пять он, наверное, был просто красавчиком. В тридцать пять (а выглядел он примерно на столько) он был красивым мужчиной — тем типом мужской красоты, которая не бросается в глаза, а въедается под кожу, как заноза. Разглядываешь его — и не можешь отвести взгляд, хотя знаешь, что это опасно.
Лев Горский медленно перевёл взгляд с Кати на Мишу, с Миши на администратора, с администратора на разлитую воду, опрокинутую вазу и ошалевших официантов.
— Максим, — обратился он к администратору. — Объясни.
— Миша выбежал из ВИП-зоны, отказался отдавать планшет, устроил истерику, — отрапортовал администратор. — Я пытался его успокоить.
— Ты орал на него, — поправила Катя.
Лев перевёл взгляд на неё. И тут началось то, что Катя запомнила на всю жизнь — его оценивающий взгляд. Лев Горский посмотрел на неё так, как опытный антиквар смотрит на подозрительную вазу: сразу видит цену, подлинность и возможный изъян.
Увидел сиреневое платье в цветочек — и едва заметно скривился (Катя заметила). Увидел пучок на макушке, из которого торчали пряди, — и его бровь дрогнула. Увидел щёки, веснушки, пухлые руки — и в его глазах промелькнуло что-то, похожее на усмешку.
Потом его взгляд упал на надкусанный тарталет, на кружку с какао и на подруг Кати, которые смотрели на него с открытыми ртами.
— Благодарю за участие, — произнёс Лев ледяным тоном. — Но с моим сыном мы разберёмся сами.
Он сделал шаг к Мише, протянул руку. Миша зашипел и ещё сильнее прижался к Катиным ногам.
— Миша, домой, — сказал Лев.
— Нет! — закричал мальчик.
Лев вздохнул, потёр переносицу. И тут его взгляд снова упал на Катю. Теперь в нём не было и тени сомнения — только холодная, циничная уверенность.
— Спектакль был убедительным, — сказал он, не обращаясь ни к кому конкретно. — Могу дать на чай. Вы, случайно, не из театрального института? У вас талант. Или вы просто хорошо проработали над ролью.
Катя почувствовала, как кровь прилила к лицу. Щёки, и без того румяные, стали пунцовыми. Глаза, зелёные и тёплые, превратились в два ледяных изумруда.
— То есть, — медленно начала она, — вы хотите сказать, что я специально разыграла сцену спасения вашего ребёнка, чтобы... чтобы что? Произвести на вас впечатление?
— Я хочу сказать, — Лев скрестил руки на груди, — что в этом городе есть определённый типаж девушек. Они видят мою фамилию в новостях, узнают, где я бываю, приходят в мои рестораны... — он сделал паузу, — и стараются оказаться в нужное время в нужном месте.
— В нужном месте? — голос Кати вдруг стал тихим. Таким тихим и спокойным, что Ритка, знавшая её несколько лет, побледнела. — Вы думаете, я пришла в ваш ресторан, чтобы вы меня заметили? Чтобы вы предложили мне стать вашей... кем? Любовницей? Няней? Очередной игрушкой?
— Я ничего не думаю, — холодно ответил Лев. — Я констатирую факты. Слишком много совпадений.
— Каких совпадений? — Катя шагнула к нему. — Я вообще не знала, что вы существуете до этой минуты! Я студентка филфака! Я пришла сюда с подругами отметить сдачу экзамена! Мой лимонный тарталет остыл, пока я спасала вашего ребёнка от ваших же сотрудников-дебилов! И вы мне говорите про «театральный институт»? Да вы... вы...
Она запнулась, потому что слова кончились, а ярость осталась.
— Вы напыщенный, самовлюблённый, неблагодарный индюк! — выдохнула она наконец.
Тишина в зале стала абсолютной. Даже лёд в бокалах перестал звенеть.
Лев замер. Его бровь, которая до этого была приподнята в усмешке, медленно опустилась. Глаза сузились.