Литмир - Электронная Библиотека

— Тебе неприятно это слышать? — жестко усмехнулся Андрей.

Я заставила себя выпрямиться.

— А тебе?

— Когда чудовищного слишком много, оно превращается в статистику. Невозможно спасти весь мир.

— Но можно спасти ребенка.

Он кивнул. Еще и еще. Как китайский болванчик.

— Значит, епитимья.

Епитимья. За ребенка, которого я не рожала и даже не видела. За горе, которое я не могла разделить.

Вина, которую я не собиралась брать на себя, несмотря на то, что уже взяла чужое лицо и чужую жизнь. Между делом испортив жизнь совершенно непричастному человеку.

Епитимья. Версия, при которой странные перемены в жене можно было понять, простить и жить дальше, не сходя с ума.

И кто я такая, чтобы отбирать у человека эту возможность?

— Можешь считать и так.

— Не могу, — покачал он головой. — Пару дней назад… — Андрей дернул щекой. — Как ни трудно мне это признать, ты была права. Я не могу выбрать ложь только потому, что мне удобнее с ней жить. Хотел бы. Но не могу.

— Тогда чего ты хочешь от меня?

— Правды.

— Я уже сказала тебе правду.

— Ты сказала невозможное.

«Невозможное». От этого слова хотелось кричать. Весь вечер я слышала — невозможно. Фотография, женский ум, теперь я сама становилась невозможным.

— Невероятное, но не невозможное. Потому что, если отбросить все удобные и на самом деле невозможные объяснения, окажется, что невероятное и есть единственный верный ответ.

Он снова помолчал.

— Ты боялась кровопускания, чтобы мы не увидели — ты уже не человек?

— Что? — Я моргнула.

— Что твоя кровь не такая, как у людей.

Чтобы мужчина с естественно-научным образованием пытался объяснить невероятное сверхъестественным… Это походило на агонию разума.

— Ты видел, как я подходила к причастию. Как отец Павел меня соборовал…

Я осеклась.

Бесполезно.

Я потянулась к туалетному столику, на котором стояла коробка с булавками. Вытащила одну и резко — пока тело не успело испугаться и остановиться — воткнула себе в безымянный палец. Не удержавшись, зашипела.

— Я очень хочу жить. — Я стряхнула алую каплю, и Андрей отшатнулся, будто она могла прожечь его насквозь.

Он посмотрел на каплю крови на ковре. На мой палец, где уже собиралась новая капля. Даже в свете единственной свечи — красная. Человеческая. Перевел взгляд на мое лицо.

Пока можно было подозревать нечисть, беса, подменыша из народных сказок, хоть какую-нибудь гадость, пусть сверхъестественную, но знакомую гадость, решение выглядело простым. Был человек, стал не-человек. Была жена — стала тварь, занявшая ее место. Был освященный Господом брак, стало… А черт его поймет, что стало, но по крайней мере появился враг. А воевавший знает, что делать с врагом.

Но напротив сидела я. Живая. Теплая. С человеческой кровью. С проколотым пальцем, который болел. Простоволосая, босая, уставшая до звона в голове и злая, как женщина, которую едва с ума не свели, доказывая ей, что ее нет.

— Кровь не черная, не зеленая, не дымится, не разъедает предметы. Не требует человеческих жертв и не складывается в каббалистические знаки.

Последнее было лишним, но остановиться я не могла. Для этого требовалось чуть больше сил, чем у меня оставалось.

Андрей отступил. На шаг.

— Тогда я говорила тебе правду. Кровопускание не очистило бы меня от дурной крови. Оно просто добило бы меня.

— Нет, — сказал он.

Еще шаг назад. Повторил:

— Нет.

Я молчала. Потому что это «нет» предназначалось не мне. Оно вообще никому не предназначалось — просто «да» не помещалось внутри.

Он должен был уйти. Развернуться, выйти из комнаты, закрыть за собой дверь, кликнуть Степана. А я должна была остаться с великой победой правды, от которой никому не стало легче.

Но до двери он не дошел. Споткнулся о кресло, хотя как можно было не заметить кресло.

Можно, когда взгляд обращен вовнутрь себя, а все, что снаружи, — мелочи, не имеющие смысла.

Андрей сложился в кресло, будто марионетка, у которой разом оборвали все нити. Плечи подались вперед. Голова опустилась. Ладони закрыли лицо.

Теперь уже я отступила на шаг. Лучше бы мне вообще было исчезнуть и не отсвечивать. Дать ему время собраться и сохранить видимость приличий после того, как бездна, которую он старательно обходил больше двух недель, все же разверзлась прямо под ногами и он рухнул туда.

Мужчина, строивший редуты под пулями, не ломается на глазах у другого человека. Он отступает, закрывает дверь, считает до десяти, ста, десяти тысяч, если нужно, делает то лицо, которого требует обстоятельство. Падает — если падает — потом, без свидетелей. Инфаркт в тридцать, инсульт, никто не видел, никто не успел помочь. Потом все говорят — такой был сильный, ничего не предвещало.

Его плечи задрожали. Мелко, как от озноба. Тело нашло выход там, где не справился разум. Беззвучно — даже дыхания почти не было слышно, только иногда оно сбивалось, как будто он пытался проглотить то, что проглотить невозможно.

Не обязательно было подходить. Заинтересоваться пейзажем за окном, притвориться, будто я не вижу. Будто ничего не случилось. Мужчины не любят, когда женщина видит то, что они считают слабостью. И не прощают это почему-то не себе, не обстоятельствам, не Богу, который непонятно зачем сделал людей живыми, а той, что оказалась рядом и видела.

Можно было позвать Степана.

Нет. Нельзя.

Не сейчас.

Можно было сказать что-нибудь разумное. Что ему надо отдохнуть. Что мы оба устали. Что завтра все будет выглядеть иначе. Что отец Павел поможет разобраться. Что такие вопросы не решаются ночью в спальне после еще одной ночи, наполненной работой, и еще более насыщенного дня.

Это было бы правдой.

И ничему бы не помогло. Никакие слова бы не помогли, потому что есть состояния, когда слова только мешают. Становятся лишней нагрузкой: вслушаться, понять, ответить.

А у него сейчас не осталось сил даже держать лицо перед той, кого он считал чудовищем.

Я шагнула ближе, медленно, бесшумно. Еще шаг и еще. Замерла совсем рядом с креслом.

Слишком близко, чтобы снова отступить и сделать вид, будто все это меня не касается. Слишком далеко, чтобы дотронуться.

Несколько мгновений я стояла так, дура дурой. От врача и завкафедрой сейчас не было никакого толку. Женщина во мне вообще не знала, что делать. Она, если уж начистоту, не очень умела утешать — отучилась за ненадобностью. Тем более что чужой мужчина, даже если юридически он твой муж, остается чужим.

И хуже всего — у меня не было права на участие. Этот человек принадлежал прежней Анне — той, чье лицо я носила. Жене, которую он презирал, ждал ее смерти как избавления и все равно не мог отпустить. Наверное, он предпочел бы сейчас провалиться сквозь землю, лишь бы этой минуты никогда не было и никто никогда не увидел, как у Андрея Кирилловича Дубровского кончаются силы.

Его боль была рядом, совсем близко, почти под моей ладонью, но я не была уверена, что имею право даже утешать. Потому что начать утешать — значит признаться самой себе: я все равно уже влипла по уши в чужую жизнь и в чужого мужчину. Который был мне почти незнаком. Нравился — да, пропади все оно пропадом. Только от этого подходить было еще страшнее.

Но если я останусь стоять, это будет трусость, а не попытка сохранить его достоинство.

Я присела на край подлокотника. Осторожно положила руку на плечо Андрею.

Он вздрогнул. Я ожидала, что сейчас он скинет мою руку, оттолкнет и все-таки уйдет.

Это было бы больно — но все же проще.

Он замер.

Наверное надо было попросить прощения — но я по-прежнему была ни в чем не виновата. Можно было бы сказать «все будет хорошо» — но мы оба не поверили бы в это. Можно было сказать «я не хотела». И это было бы правдой. Я действительно не хотела. Не хотела попадать в это тело. Не хотела занимать место мертвой женщины. Не хотела становиться доказательством того, что мир не обязан быть разумным. Не хотела причинять боль человеку, который и без меня огреб больше, чем нормальные люди в состоянии выдержать.

33
{"b":"972285","o":1}