Таращусь на него.
Сколько раз я это слышала? Что я сильная, справлюсь. Сильная — значит, не плачу. Сильная — значит, тяну всё на своем горбу.
А если я больше не хочу быть сильной? Если я хочу, чтобы кто-то наконец позаботился обо мне?
— Виктор Сергеевич... — начинаю, но он перебивает:
— А если не будете справляться, то я помогу.
И тут я просто не знаю, что ответить.
— Я номер дам, позвоните ей. — добавляет он через пару секунд, не дождавшись от меня реакции.
Впрочем, выбора у меня особо и нет.
— Хорошо, — сдаюсь. — Хоть скажите, как её зовут?
— Викторина Сергеевна, — говорит он, и в голосе проскальзывают смешинки.
И, конечно, сначала я не понимаю, почему.
— Что?
А потом понимаю.
— Вы... — не верю своим ушам. — Вы предлагаете себя в няни?
— Да как-то так, — он не выглядит смущенным. Скорее — довольным произведенным эффектом. — У меня, видите ли, полдня свободные пока. И дети... — он кивает на Богдана, который уже снова тянет к нему ручки, — они меня любят.
— Вы же понимаете, что это несусветная глупость?
— Разве? Он наклоняется, отстегивает ремни в коляске и берет Богдана на руки. — А я так не считаю. Пойдем, Богдашка. Покажем бабушке, как мы научились хлопать в ладоши? Давай, а ну-ка! Ла-а-адушки, ладушки!
Малыш радостно хохочет и правда начинает хлопать в такт — неуклюже, но с огромным энтузиазмом.
Я смотрю на эту картину и не знаю, как реагировать. Честно, я теряюсь. Потому что в моем мире сложно представить, чтобы суровый мужчина за пятьдесят вот так просто играл с маленьким ребенком, да еще и с чужим.
Я привыкла к другому. Гриша не подходил к сыну, пока тому не исполнился год. Дневал и ночевал на работе, только бы не слышать его плача. Гриша считал, что воспитание детей — женское дело.
А этот мужчина — абсолютно посторонний по сути человек! — предлагает себя в няни, потому что услышал крик и не смог пройти мимо.
Богдан сейчас счастливый и довольный. И Виктор — спокойный, уверенный.
— Ну что, — Катаев аккуратно перекладывает Богдана в коляску, застегивает ремни. — Завтра я приду. В восемь утра. Посижу с мальчиком, пока вы на работе. А вечером решим, что делать дальше. Договорились?
Я не умею принимать помощь. Всегда давала сама. Всегда была той, кто спасает, выручает, поддерживает. А теперь...
— Хорошо, — шепчу. — Завтра в девять.
Он кивает. И, не прощаясь, катит коляску с довольным Богданом к подъезду.
Глава 9
Утро в комитете встречает меня привычным гулом. Чайник кипит, клавиатуры стучат, женщины перебрасываются фразами о погоде, детях, мужьях.
Я сижу за своим столом, перемешиваю чай, листаю отчет об условиях размещения детей в летнем лагере и не вижу ни буквы. Перед глазами — вчерашний вечер. У Богдана лезет очередной зуб. Вся его зубная история сопровождается плачем, соплями, температурой. Третью ночь я не сплю, хожу по спальне и качаю своего мальчика на руках. А утром, кое-как придя в себя, иду на работу. Именно поэтому заводить детей нужно в двадцать, а не пятьдесят, мне уже физически трудно пережить все это.
И если бы не наш сосед, клянусь, я сошла бы с ума.
Каким-то образом бестактный Катаев проявляет невероятную чуткость, когда дело касается меня и моего внука. Вчера вечером, услышав плач, он пришел и забрал Богдашу. Как-то успокоил, отправил меня спать, а сам, с ребенком наперевес, приготовил «полевой» ужин. Жареная картошка, помидоры моей засолки и ножки в духовке.
Но даже несмотря на эту помощь, мне очень, очень трудно справляться самой. Каждый день — как бой, и я уже не так уверена, смогу ли победить.
А впереди еще развод, сложный, с дележкой имущества. Боже, помоги…
— Ирина Евгеньевна, вы в порядке? — голос Лены из бухгалтерии выдергивает меня из оцепенения.
Поднимаю голову. Она смотрит на меня с тревогой. Рядом замерла Галина, наша юрист, с папкой в руках. Даже Нюра, которая обычно что-то бубнит себе под нос, молчит и косится в мою сторону.
— В полном, — отвечаю автоматически. — Лена, вы принесли отчет по санаторным путевкам?
Она хмурит брови, переглядывается с Галей. И головой тихонько качает, мол, что-то здесь не так. Опускаю взгляд на свои руки — и только сейчас замечаю, что кружка моя пуста.
Молча встаю, иду к кухне.
— Ирина Евгеньевна, — Нюра вдруг преграждает мне путь. — Погодите.
— Анна Петровна, вы меня задерживаете, — звучит резче, чем хотелось бы. — У нас созвон с Москвой через десять минут, а я...
— Да в жопу ваши созвоны! — выпаливает она. — Ты на себя посмотри! Ты...
— Нюра! — шипит Лена.
— А что Нюра?! — та не сдается. — Я правду говорю! Она же на себя не похожа. Мы что, не видим, что ли?
В кабинете воцаряется тишина. Так тихо, что слышно, как за окном ветер гоняет поземку.
— Повторяю, — чувствую, как горло сдавливает спазм. — Я в порядке.
— Врешь, — Нюра подходит ближе, берет меня за руку. Ее пальцы теплые, мягкие, как в тот вечер, когда она поила меня чаем. — Врешь, Ирина Евгеньевна. И себя обманываешь, и нас. А мы ведь не чужие. Мы ж тут каждый день вместе, бок о бок. Я понимаю, вы человек закрытый, но...
Она замолкает, подбирая слова, но, видимо, не находит, потому что молчание затягивается.
А глаза у нее такие добрые. И почему-то нет в них ни любопытства, ни желания покопаться в чужой жизни, посплетничать о генеральше. Только обеспокоенность. Настоящая, искренняя.
И тут что-то во мне ломается.
— Когда мой Лёша пропал без вести в 22-м, — говорю тихо, почти шепотом, — Я думала, умру.
В кабинете тоже становится тихо. У каждой из нас есть своя личная история про тот страшный 22 год.
— А потом я узнала, что Наташа беременна. — каждое моё слово звучит, как выстрел. — И я решила, что Бог дал мне внука, чтобы я не сошла с ума от горя. Мой Богдан. Вы его видели — русый, голубоглазый, с ямочкой на подбородке. Он был моим спасением. А потом...
Голос срывается. Я заставляю себя проглотить этот колючий ком.
-...потом оказалось, что он не внук мне. Что мой муж и невестка... — не могу произнести это слово. Слишком мерзко. — Что Богдан — их. А я нянчила его, растила, любила, как родного. И теперь, представляете, Наташа уехала, пропала, от нее остались только детские вещи, записка и… ребенок. Она бросила ребёнка. Своего собственного ребёнка. И теперь он у меня. И я не знаю, что мне делать. Я не знаю, имею ли я право его любить. Имею ли я право его воспитывать. Он же не мой. А еще, девочки, я очень устала. Я такая одинокая, что иногда просто выть хочется, и выла бы, вот только стены в доме. Они тонкие, все услышат, — уже в голос рыдаю я.
Присаживаюсь на стул, прикрываю глаза. Внутри пустота. Страшная, высасывающая пустота. Потому что я впервые в жизни перед кем-то обнажила душу. Вывалила всё, что есть. И вдруг чувствую, как чьи-то руки обнимают меня за плечи. Даже не открывая глаз, узнаю Нюру. Пахнет от нее пирожками и мылом.
— А мы еще обижаемся, когда говорят, что мы, бабы — все дуры. — говорит она громко. — А кто мы, если не дуры? Всё на себе тащим, молчим, терпим. А потом ломаемся. Разве ж так можно?! Так нельзя, Ира. Человеку нужен человек. Нельзя одной.
— Ирина Евгеньевна, если с Богданом помощь какая нужна, вы только скажите, мы поможем, — Лена подходит, кладет руку мне на плечо. — Чем сможем. С ребенком посидим, с документами поможем, с продуктами. Не одни вы.
— У нас кого только не было, — Галя вытирает глаза платком. — И вдовы, и брошенные, и дети без отцов растут. Мы же всех их вытягивали. И вас вытянем.
Я смотрю на них и не верю. Пять лет в этом городе — и все пять лет держала дистанцию, считала, что мне никто не нужен. А они берут и ломают эту стену в один миг. Просто потому что я — женщина, и им — женщинам — больно смотреть на чужую боль.
— Спасибо, — шепчу. — Спасибо вам...
Впервые в жизни я отменяю созвон. Завтра. Нет там ничего важного, здесь, в кабинете, важнее. Сидим, пьем чай, говорим. Я рассказываю урывками — о Лешке, о Богдане. А они слушают и не перебивают. А потом они говорят — слушаю я. И наконец я не чувствую себя рядом с ними чужой.