Тридцать шестая позиция далась почти легко, в неделю. Я уже привык брать по позиции за блок выходных, и эта, первая в Рятке, легла примерно в ту же колею, только без спешки, без оглядки на завтрашние лекции, и от этого даже спокойнее.
А вот тридцать седьмая встала колом.
Крестец. Симонов, когда назвал место, чуть помедлил, и я понял, что он чует то же, что и я: тут будет тяжело. В крестце сходилось сразу несколько энергетических линий со всего тела, собственно и физически это была едва ли не основа всего скелета. Пропитать их по очереди не получалось: они мешали друг другу, спорили за один и тот же ход.
Четыре дня я бился впустую. Гнал Дух в узел, а узел его не брал, отдавая обратно: токи стояли, упершись один в другой, как телеги в узких воротах — ни одна не уступает, и ни одна не пройдет. Тело гудело, набитое Духом, который некуда было деть, спина ныла так, будто по ней прошлись поленом, а дело не двигалось ни на волос.
К концу третьего дня я начал злиться, а злость в этой работе — первый враг. Так что я заставил себя отпустить, давить без рывков, и ждать. На четвертую ночь уже думал бросить, отдохнуть и зайти заново. И тут прорвало.
Прорвало разом, среди ночи, без всякого моего усилия: токи, простояв друг против друга четыре дня, вдруг разом сдвинулись, нашли каждый свой ход и хлынули, и весь накопленный за эти дни Дух прошел в узел одной волной.
Меня прошило от копчика до затылка горячей дрожью, дыхание перехватило, и я лежал потом, тяжело дыша, мокрый настолько, что простыню хоть выжимай, но чувствовал, как крестец заливает тем самым ровным теплом. Восемь дней на одну позицию, из них четыре как будто впустую, а взялась она в одну минуту. Я после того прорыва проспал почти сутки и встал разбитый, будто и впрямь дрался всю ночь, а не лежал на кровати.
Дальше пошло по нарастающей. Каждая следующая позиция пробивалась дольше предыдущей, будто тело, наполняясь, делалось плотнее и неохотнее пускало в себя еще энергию. Тридцать восьмая забрала девять дней, тридцать девятая — одиннадцать. Я перестал считать дни и считал только позиции.
Камни таяли в кошеле, и я с тревогой следил, как их остается все меньше: на сороковую, самую тяжелую, низших должно было хватить впритык, и то если повезет. Те несколько Камней, что добавил своими деньгами Пудов, оказались как нельзя кстати.
Не будь их, мне бы пришлось использовать малые, и тогда уже прорыв Ядра оказался бы под вопросом. Так что я не раз помянул Пудова добрым словом в те дни.
Город я не видел. Из работы выныривал только поесть. Спускался в трактир, брал что давали, ел молча в углу и поднимался обратно. Лишь пару раз, минут на десять, не больше, выходил на улицу размяться: пройтись до ворот и обратно, чтоб ноги не отвыкли ходить.
Рятка за год переменилась. Похоже, мэр, испугавшись визита Железных, начал работать ответственнее, а сами жители, после того как в окрестностях их города убили Зверя Камня Духа, поверили в себя и начали трудиться усерднее.
Стены подлатали: серые заплаты нового камня выделялись на старой кладке, еще не обветрившись до общего цвета; у ворот поставили новый фонарь, высокий, на чугунном столбе, и по вечерам он лил на въезд ровный белый свет, какого тут отродясь не водилось.
Городок, похоже, после той зимы решил, что больше застигнутым врасплох не будет. У ворот я как-то раз столкнулся с Тимофеем. Тем самым стражником, широкоплечим, со шрамом через левую бровь, с которым мы стояли у пушки. Он меня узнал сразу, кивнул. Я кивнул в ответ.
Он не спросил, зачем я снова в Рятке спустя год, надолго ли. Я был ему за это молчание благодарен не меньше, чем Артему за его болтовню. У каждого своя манера не лезть в душу, и обе мне были по нраву больше, чем расспросы.
Я почувствовал его за два дня.
Это пришло само, посреди работы над тридцать девятой позицией, ночью: тихое тепло в затылке, где сидел Дух Зверя. Не образ или зов, а та самая близость, которую я знал так же твердо, как собственное имя.
Связь молчала, она работала максимум на сотне метров, а он был еще далеко. Но Дух Зверя чуял его поверх всякой связи, и я лежал в темноте гостиничного номера и знал: Вирр идет — к сроку, не забыл.
Два дня это тепло росло. Близость делалась плотнее с каждым часом. Я работал над позицией и чувствовал, как он приближается: то ровно, то с остановками, будто шел не напрямик, а кружил, осторожничал, обходил людные места.
Зверь, проживший год в диком лесу, людей сторонится. К утру второго дня тепло стало совсем близким, плотным, и я понял, что он уже у города.
Но прорыв не бросил. Был соблазн встать, выйти и ждать его за городом, но остановиться значило потом начинать почти заново, а это себе позволить я не мог. Он шел не один час и не один день — успеется, подождет.
И я доделал позицию до того ровного тепла, которое значит «взято», только потом, когда тепло в затылке стало совсем близким, собрался, оделся и вышел за ворота. На меня, выходящего из города в поле спозаранку, без поклажи и без лошади, никто не взглянул дважды.
Поле за воротами лежало мокрое после ночного дождя. Серое небо висело низко, без солнца, без просвета, апрельская трава полегла под ногами, темная и тяжелая от воды. За полем стоял лес — темная гребенка деревьев, и от него тянуло холодным сырым ветром.
Я подошел вплотную к опушке и стал ждать. По краю поля где-то однообразно, в две ноты кричала невидимая птица, и больше не было ни звука. Тепло в затылке росло, и я знал, что он уже там, в деревьях, что осталось немного.
Наконец, он медленно вышел из-за деревьев.
Первые секунды я просто смотрел. Когда мы расстались, он был мне по грудь. Теперь из леса вышел зверь, который в холке был с меня ростом. Широкие плечи, длинные сильные ноги, крупная голова на мощной шее.
Та же черная шерсть, только гуще и грубее, чем я помнил, со свалявшимися на боках клочьями, в которых застряли хвоя и репьи. Шерсть зверя, который год не знал ни крова, ни человеческой руки. Те же янтарные глаза.
В нескольких десятках мест заметил следы от шрамов разной новизны и тяжести. Морда была исполосована чьими-то когтями, кончик правого уха отсутствовал, как отсутствовал и один из когтей на задней лапе.
Он за этот год явно сражался куда больше меня. И это было очевидно также и по тому, что вырос он не только физически. Я видел это совершенно отчетливо: поздний Рост, плотный и устойчивый. Для Зверей, на самом деле, такие темпы развития были поразительны.
Он остановился шагах в двадцати.
— Привет, брат, — улыбнулся я, раскрывая объятья, уже предвкушая, как обниму эту огромную мощную шею.
Но он не подошел.
Глава 12
Стоял там, на краю поля, смотрел на меня через мокрую траву и не двигался дальше. То, что он не бросился ко мне, как бросился бы прежний Вирр, кольнуло меня раньше всего прочего.
Прежний, расставаясь, клал мне голову на плечо и лизал в лицо. Этот стоял в двадцати шагах, глядя пристально, будто еще не решил, как ко мне относиться. В голове само собой сложилось то, чего я боялся, не зная, что боюсь: он пришел проститься. Насовсем.
Вырос, ушел в свой дикий мир, стал там кем-то и пришел в последний раз, по уговору, чтобы я не ждал больше. Внутри все похолодело.
И он поймал эту мысль мгновенно, проанализировал. Связь распахнулась, и в нее хлынуло торопливо и сбивчиво, как спешит переубедить тот, кого не так поняли.
Не слова, в таком общении у нас никогда не было слов. Образы, идущие прямо в чувства, минуя мысли. Лес, бесконечный, во все стороны. Движение сквозь него день за днем. Холод, голод, чужие запахи, драки за добычу и за место, ночи, когда он отлеживался где-то в норе, зализывая порванный бок.
Рост, тяжело давшийся через все это… Я успевал ухватить только края, мельком. И поверх всего этого две яркие вещи. Горячий стыд, который он унес отсюда год назад. Память о том, как он бежал от раненой Наташи, не выветрившаяся за год, а въевшаяся глубже. И рядом со стыдом другое, твердое: решимость. Не «прощай», совсем не «прощай».