горящими щеками. Поняла, что проблема не в том, что он смотрит на меня. Смотреть — это одно.
Проблема в том, что он видит.
Большинство людей смотрят на меня и видят доктора. Строгого, надежного, профессионального.
Маслову, которая знает что делает, которую уважают и немного побаиваются. Эту роль я надела
однажды, как хороший костюм, и с тех пор почти не снимала.
Он смотрел иначе.
Он смотрел так, как будто костюм его не интересовал. Как будто он видел что-то за ним.
Что-то, что я давно привыкла прятать даже от себя: усталость, одиночество, ту самую пустоту,
которую я называла спокойствием.
— Ты нужна живой.
Когда последний раз кто-то говорил мне что-то подобное? Я не могла вспомнить. Взяла лоток,
пошла дальше по коридору, к следующей палате, к следующей перевязке, к следующей задаче.
Но что-то изменилось. Он назвал меня Пышкой, и в этот раз это прозвучало не как дерзость.
Это прозвучало как имя. Мое имя — в его устах, в ночной тишине, тихо и
почти нежно.
Еще немного, и мне начнет это нравиться.
Глава 4
Лис
Не сплю уже третью ночь подряд.
Не потому что больно, боль я умею отключать, этому учат еще на первом году службы, и за
двадцать лет я отточил это умение до автоматизма. Боль — это просто сигнал. Информация. Ее
можно принять, зафиксировать и убрать на задний план, как убирают лишний шум во время
операции. Не слышишь — работаешь.
Не сплю по другой причине.
Потолок в этой палате белый, ровный и совершенно бессодержательный. Я изучил его за три дня
так подробно, как не изучал карты местности перед иными выходами.
Тонкая трещина у левого угла, похожая на реку на схематичном рисунке. Почти круглое, чуть
желтоватое пятно от старой протечки над окном. Лампа дневного света, которую выключают в
двадцать два ноль-ноль, после этого остается только уличный фонарь за окном, и тогда потолок
становится серым.
Лежу и смотрю в этот серый потолок. И думаю о Масловой. Это меня раздражает. Само по себе
то, что думаю.
Я не привык думать о женщинах так долго, подробно, возвращаясь снова и снова. Женщины в
моей жизни были, я не монах и никогда им не был. Но они занимали ровно столько места,
сколько сами занимали: момент, тепло, забвение на несколько часов.
Потом я уходил. Или уходили они. Это было честно и удобно для обеих сторон. Маслова не
укладывается в эту схему.
Понял это еще в первую ночь, когда открыл глаза и увидел ее. Она стояла у кровати с картой
в руках, читала что-то, и не знала, что я уже в сознании. Я несколько секунд просто смотрел,
не двигаясь. Рыжие волосы, заплетены в небрежную косу, из которой выбились несколько прядей.
Усталость под глазами, которую она прятала за прямой спиной и профессиональным выражением
лица. Пышная — да, я не солгал, когда сказал это. Есть немного, белый халат не скрывал
ничего, ни линии плеч, ни талии, ни бедер. Красивая женщина, которая, кажется, делает все
возможное, чтобы этого не замечали.
Я заметил.
Но дело было не только в этом. Дело было в том, как она стояла, как будто этот госпиталь,
эти стены, этот запах хлорки и чужой боли были ее территорией. Не в смысле власти, а в
смысле принадлежности. Она была здесь своей, по-настоящему.
Таких людей я видел немного. Людей, которые нашли свое место и стоят в нем твердо, без
сомнений. Я, если честно, всегда им завидовал.
Меня зовут Лис — это позывной, который я получил на втором году службы и который с тех пор
прирос ко мне крепче, чем данное при рождении имя. Лис — потому что умею обходить,
просчитывать, видеть на три хода вперед. Потому что умею ждать. Потому что умею казаться
одним, а быть другим. Это полезные качества для разведчика. Для человека — не очень.
Я прожил сорок два года и большую часть из них в движении. Задание, возвращение, снова
задание. Где-то между ними были женщины, застолья с братьями по оружию, редкие отпуска,
которые я почти всегда проводил один: в горах или походах, подальше от людей.
Мне говорили: ты закрытый. Я отвечал: я профессиональный. Разницы особой не видел. Семьи не
было никогда.
Не потому что не хотел, врать самому себе я умею, но не до такой степени. Хотел, но очень
рано понял, что хотеть и мочь, это разные вещи. Я слишком долго отсутствую, слишком мало
говорю.
Слишком часто возвращаюсь с такими глазами, что нормальная женщина пугается. Я пробовал
один раз, серьезно, лет в тридцать. Она ждала восемь месяцев, потом написала, что больше не
может.
Я ее понял. Даже не обиделся. После этого перестал пробовать. Маслова смотрит на меня не
так, как смотрят обычно.
Большинство людей, даже опытных, даже бывалых, смотрят на меня с осторожностью. Чувствуют
что-то, что заставляет держать дистанцию. Я знаю, что от меня исходит что-то такое, чему нет
точного названия. Не угроза, нет. Скорее, ощущение, что этот человек видит тебя насквозь и
это не всегда приятно.
Маслова смотрит в ответ.
Прямо, без уклонения, без этой характерной паузы, когда человек решает, отвести взгляд или
нет. Она не решает, она просто смотрит. Спокойно и очень точно, как хирург, который
оценивает, что и как устроено внутри.
Это выбивает у меня почву из-под ног. Я привык читать людей. Это мой инструмент, моя
профессия, моя защита. Я вхожу в комнату и через две минуты знаю: этот врет, этот боится,
этот хочет казаться важнее, чем есть.
С Масловой у меня не получается. Она — прямая. До неудобства.
Говорит то, что думает, делает то, что говорит. Не заигрывает, не притворяется, не ищет у
меня одобрения. Когда я грублю, она не обижается и не отступает. Просто смотрит и отвечает в
тон спокойно, точно, без лишнего.
Я поймал себя на том, что специально грублю — проверяю. Ищу трещину, момент, когда она
дрогнет или отступит. Не дрогнула ни разу.
Ночью, когда она делала перевязку, лежал и слушал, как она двигается. Тихо, очень тихо — не
шаги, а почти беззвучное перемещение. Руки у нее холодные сначала и быстро становятся
теплыми — я это запомнил.
И запомнил, как она коснулась бедра, придержала ногу, секундный жест, рабочий, и что-то во
мне натянулось, как перед выстрелом.
Не ожидал этого. Я думал — тело дало сбой. Три дня без движения, слабость, температура.
Просто реакция. Но она ушла, и я еще долго лежал и думал о том, как пахнут ее волосы даже
сквозь запах антисептика что-то теплое, едва уловимое, и злился на себя за то, что думаю об
этом.
Лис думает о запахе волос врача. Двадцать лет назад я бы сам себе не поверил.
Ребята. Я думаю о них каждый час.
Костя, Шевченко, Рябой — вышли ли они? Я не знаю, последнее, что я помню до потери
сознания, что Костя тащил меня на себе, матерился вполголоса и говорил: держись, командир, я
тебя не брошу. Держись.
Я держался.
Они вышли или нет — я узнаю, когда смогу позвонить. Мне пока не дают телефон — Маслова
запретила, сказала: стресс влияет на заживление. Я мог бы поспорить. Но она посмотрела на
меня так, что я не стал.
Это тоже странно.
Я спорю со всеми и всегда. Это моя натура, проверять, искать слабые места в любой позиции.
Командиры терпели, подчиненные привыкли. А она — она смотрит, и я почему-то закрываю рот.
Не потому что боюсь. Нет. Потому что чувствую, что она права. И она знает, что права. И
спорить с человеком, который прав и знает об этом, пустая трата энергии. Даже Лис это
понимает.
Фонарь за окном мигнул и погас, видимо, перегорел. Палата стала совсем темной. Я лежу в
темноте и думаю.
Она сказала: была семья, больше нет. Сухо, коротко, как закрытую дверь показала — вот,