Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я закатила глаза так сильно, что, кажется, увидела собственный затылок, но кружку взяла. Чай был обжигающе горячим, терпким, имбирно-пряным, с той самой ноткой лимонной цедры и капелькой меда, идеально заваренным — таким, какой я любила. Он помнил. Он всегда, всегда помнил каждую мелочь, каждую деталь, каждую мою привычку, и от этого осознания в груди разливалось тепло, гораздо более сильное, чем от чая.

Мы шли в столовую, наши шаги эхом отдавались в пустых утренних коридорах, и весь мир на эти пятнадцать минут сжимался до нас двоих. Мы завтракали вместе — быстро, торопливо, почти не жуя, потому что у обоих через полчаса начинались занятия, — и он, поглощая овсянку с какой-то зверской скоростью, рассказывал мне про свои безумные тренировки.

О том, как они осваивали новый щитовой каскад «Крыло дракона», требующий невероятной концентрации. О том, как его друг Маркус, вечно путающий жесты, снова, в очередной раз, чуть не сжег полигон дотла, вызвав огненный вихрь не в ту сторону.

Я слушала, смеялась, и рассказывала ему в ответ про свои экзамены — про самые сложные, самые каверзные билеты, которые мне попадались, про то, как я сумела распознать редчайшую «лихорадку болотных огней» по одному лишь описанию симптомов, и про то, как сам профессор Вязель, этот сухарь и скептик, похвалил мою работу по регенерации костной ткани, сказав, что у меня «определенно есть задатки». Лайам слушал. Он всегда слушал.

Не просто делал вид, не просто ждал своей очереди заговорить. Он впитывал каждое мое слово, и в его глазах, в их изумрудной, мерцающей глубине, загоралась такая неподдельная, такая яростная гордость, будто это не я, а он сам, лично, сдал этот экзамен на высший балл.

А потом наступал момент прощания. Он сворачивал к дверям, ведущим на полигон, я — в противоположную сторону, в душные лабиринты библиотеки или в аудиторию. И в этот короткий миг, когда мы уже практически расходились, он делал то, что заставляло мое сердце пропускать удар. Он ловил мою ладонь, сжимал ее — быстро, горячо, почти незаметно для посторонних глаз, но этот жест был интимнее любого поцелуя на публике. И говорил, понизив голос, глядя мне прямо в душу: «Удачи, Тайл. Ты справишься. Я в тебе не сомневаюсь».

И я действительно справлялась. Справлялась со всем. С чудовищным объемом информации, с нервным истощением, со страхом провала. Потому что я знала, всем своим существом чувствовала: где-то там, на другом конце Академии, на продуваемом ветрами полигоне, он тоже справляется. Выкладывается до последнего, превозмогает боль и усталость. Ради меня. Ради нас. Ради того будущего, которое мы себе рисовали в коротких передышках между парами.

Экзамены закончились так же внезапно, как и начались. Словно грозовой фронт, который излил всю свою ярость и ушел за горизонт, оставив после себя звенящую, опустошенную тишину. И наступили каникулы. Та самая, вожделенная неделя передбалом — событием, о котором судачила и грезила вся Академия, от мала до велика, — и перед новым, еще более интенсивным витком учебы, которая, как нам объявили, продлится почти до самого конца лета. Нас ждали полевые практики, изнурительные исследования, опасные выезды в отдаленные регионы. Но пока — передышка. Семь дней. Семь драгоценных, как алмазы, дней абсолютной, ничем не замутненной свободы.

Лайам вывел меня гулять в первый же день. Мы вырвались за ворота Академии, оставив позади ее давящие стены, и бродили по городу — без плана, без карты, без какой-либо цели, просто наслаждаясь пьянящим чувством свободы и тем, что нам никуда не нужно спешить.

Он держал меня за руку, переплетя свои длинные, сильные, покрытые крошечными шрамами от тренировок пальцы с моими, и это было так естественно, так правильно, так органично, что я даже не пыталась ее выдернуть, как делала это раньше из глупого чувства смущения.

Мы зашли в ту самую пекарню «У Элинор», где воздух был густым и сладким от запаха ванили, корицы и свежей выпечки, сели за наш столик у окна, запотевшего от уличной прохлады, и ели круассаны с горьким шоколадом, которые таяли на языке, говоря обо всем на свете и ни о чем конкретно.

Он рассказывал мне про свое детство, про то, как они с Марком, будучи неугомонными сорванцами, лазили по остроконечным крышам родового поместья, пугая нянек до икоты; про то, как он впервые увидел своего отца на Большом Имперском турнире и в тот же миг, с той же секунды, всем сердцем возжелал стать боевым магом, чтобы быть таким же сильным и несокрушимым.

Я, смеясь, рассказывала ему про свою школу благородных девиц, про эту тюрьму с уроками этикета, про то, как люто, до зубовного скрежета, ненавидела вышивание, потому что оно казалось мне абсолютно бессмысленным; про то, как тайком сбегала в огромную школьную библиотеку, пряталась в самом дальнем углу за стеллажами и запоем, до одури, до рези в глазах, читала запрещенные трактаты по боевому целительству, в то время как другие девочки учились делать идеальные реверансы перед зеркалом.

— Ты всегда была бунтаркой, да, Тайл? — сказал он, улыбаясь своей особенной, чуть кривоватой улыбкой, от которой у меня до сих пор сладко ныло под ложечкой. — С самого начала. Нарушала правила, пока другие им подчинялись.

— Я была реалисткой, — возразила я с притворной серьезностью, отпивая горячий шоколад. — Скажи мне, какой практический смысл в том, чтобы часами вышивать крестиком розочки на салфетке, если можно потратить это время с куда большей пользой и научиться вправлять кости или останавливать внутреннее кровотечение?

— Зачем лечить, если можно вышивать? — передразнил он мой наставительный тон, его глаза смеялись. — Это же так успокаивает нервы, Тайл. И вообще, вдруг мне понадобится салфетка с розочками?

Я стукнула его кулаком по твердому, как камень, плечу, но он только рассмеялся, и смех его эхом разлетелся по уютной пекарне.

На второй день мы пошли гулять в парк. Осень, которая в этом году задержалась слишком уж долго, почти закончилась, и голые, черные, похожие на скрюченные старческие пальцы, ветви деревьев графично и резко чернели на фоне низкого, тяжелого, как свинец, серого неба.

Но мне было все равно на пронизывающий ветер и промозглую сырость. Он заметил, что я замерзла, еще до того, как я сама это осознала. Одним ловким, текучим движением он скинул свой тяжелый, подбитый мехом плащ и накинул его мне на плечи.

Ткань хранила его тепло, его запах — смесь сандала, озона после магических разрядов и чего-то еще, неуловимого, чисто его, — и я инстинктивно зарылась в нее носом. Мы сидели на старой, потемневшей от времени скамейке, прижавшись друг к другу так тесно, что между нами не проскользнул бы и луч света. Мы молча смотрели, как срываются и, кружась в медленном, печальном танце, падают на землю последние, самые стойкие листья.

В этом моменте было столько тихого, щемящего счастья, что у меня перехватывало дыхание. А на прощание, у дверей моего общежития, он поцеловал меня. Не так, как в Большом саду в ту нашу первую ночь — не страстно, не жадно, не с той отчаянной, голодной ненасытностью, которая тогда грозила сжечь нас дотла. А мягко, трепетно, почти благоговейно, едва касаясь моих губ своими. Это был поцелуй-обещание. Поцелуй-клятва. И я уснула той ночью, свернувшись калачиком под одеялом, с улыбкой на губах и с эхом его тепла на коже.

А на третий день он не пришел.

Я стояла у крыльца общежития, на том самом месте, где он всегда меня ждал, ровно в десять, как мы и договаривались накануне вечером. Я даже надела то самое синее платье, которое он когда-то похвалил, и потратила на десять минут больше обычного, чтобы уложить непослушные волосы. Я стояла и ждала. Сначала спокойно. В конце концов, он мог проспать. С ним такое бывало. Я даже усмехнулась про себя, представляя его взлохмаченную голову на подушке.

Потом к спокойствию начал примешиваться легкий, едва уловимый укол беспокойства. Он никогда не опаздывал так надолго. Потом беспокойство начало перерастать в глухую, нарастающую тревогу, которая холодной, липкой змеей свернулась где-то в животе. Прошло десять минут. Пятнадцать. Двадцать. Он не пришел. Я переминалась с ноги на ногу, кусая губы и всматриваясь в пустой двор до рези в глазах. Тишина и пустота.

93
{"b":"971621","o":1}