Сердце… О боги, сердце! Оно не билось — оно колотилось, гремело, грохотало где-то у самого основания горла, в яремной ямке, пульсируя так, что я чувствовала этот бешеный ритм даже кончиками пальцев, впившихся в скомканную простыню. Я прижала ладонь к груди, пытаясь унять этот внутренний шторм, и почувствовала сквозь тонкую ткань ночной рубашки, как кожа пылает. Она горела. По телу, от самой макушки, от корней волос до самых пят, разливалось то самое, предательское, вязкое, как патока, тепло. То, от которого щеки вспыхивают алым, а колени становятся ватными, непослушными, будто из них разом вынули все кости.
За окном медленно, лениво, словно нехотя, занимался рассвет. Небо только-только начинало окрашиваться в нежнейшие, пастельные тона — от бледно-розового, как лепестки яблони, до полупрозрачного золотистого у самого горизонта. Робкие лучи, еще не набравшие силу, просачивались сквозь неплотно задернутые шторы, и комната тонула в зыбком, призрачном утреннем полумраке, где все предметы теряли четкость и казались лишь размытыми тенями. На спинке кровати Миры, прямо напротив меня, нахохлившись и превратившись в пушистый серый шар с длинным хвостом, спал Архимед. Мой верный, мой ворчливый, мой вечно всем недовольный фамильяр. Он спрятал клюв под крыло и тихо, мерно посапывал, абсолютно безмятежный в своей птичьей уверенности, что мир стоит на месте и ничего экстраординарного не происходит. Сама Мира, уткнувшись лицом в подушку, дышала глубоко и ровно, и золотистая прядь волос прилипла к ее щеке.
Всё было как обычно. До боли, до зубного скрежета, до крика обычно. Кроме одного. Мне снова приснился он.
Я села на кровати. Движение вышло резким, почти механическим, как у сломанной куклы, которую дернули за ниточку. Продолжая прижимать ладонь к груди — туда, где всё еще металось загнанной птицей сердце, — я уставилась в стену прямо перед собой. Невидящим взглядом. Мои глаза были широко распахнуты, но я не видела ни выцветших обоев, ни трещинки, змеящейся от потолка к окну. Перед моим внутренним взором всё еще стоял он. Его глаза. Его губы. Его руки.
Сон был ярким. Нет, не так. Сон был чудовищно, пугающе, до дрожи реальным. Таким реальным, что я до сих пор — вот прямо сейчас, сидя на своей кровати в холодной комнате, — ощущала фантомные прикосновения. Я чувствовала его ладони на своей спине, помнила каждое движение его пальцев, как они скользнули вверх по позвоночнику, зарывшись в волосы на затылке. Я чувствовала его губы на своих губах — теплые, мягкие, но настойчивые, требовательные, словно он пил меня, умирая от жажды. Я чувствовала биение его сердца под своей щекой — мощное, частое, отдающееся эхом в моих собственных ребрах. Я чувствовала запах. Тот самый, сводящий с ума, запах — смесь мяты, свежего горного ветра и чего-то неуловимо электрического, как воздух после грозы. Озона. Молний. Тепло его кожи обжигало даже сейчас, когда я проснулась. Я помнила, как подогнулись мои колени, как мир качнулся и поплыл, когда он притянул меня ближе, вплотную, стирая все мыслимые и немыслимые границы между нашими телами.
Это был тот самый поцелуй. Тот, что случился вчера. На дороге, после практики. Когда воздух пах пылью и полынью, а заходящее солнце окрашивало всё в драматический багрянец. Только во сне всё было иначе. Во сне поцелуй длился бесконечно, растягиваясь в вечность, наполняя каждую клеточку моего тела огнем. И, что было самым ужасным, самым немыслимым, самым сокрушительным, — во сне я не отскакивала от него. Я не кричала, не возмущалась, не выставляла вперед руки, защищаясь от этого наваждения. Я не требовала объяснений. Я просто стояла, замерев, и позволяла ему целовать себя. Позволяла его языку скользнуть по моей нижней губе, позволяла его рукам сжаться на моей талии с такой силой, что наверняка останутся синяки. И, да помилуют меня Древние, я целовала его в ответ. С такой же всепоглощающей жадностью. С таким же диким, неукротимым голодом, будто это был мой последний глоток воздуха перед тем, как захлебнуться.
— Бред, — прошептала я в пустоту комнаты. Голос прозвучал хрипло, надломленно, словно я не разговаривала целую вечность, а только кричала. Горло саднило. — Полный, абсолютный, немыслимый бред.
Мои слова повисли в воздухе, не найдя отклика. Архимед даже ухом не повел. Я с силой, почти до боли, потерла лицо ладонями, пытаясь стереть, соскрести с себя остатки этого липкого, стыдного, сладкого наваждения. Нужно было вернуть себе контроль. Препарировать случившееся холодным скальпелем логики. Это был просто сон. Глупый, ничего не значащий сон, вызванный переутомлением и вчерашним стрессом. Мои нейроны просто замкнуло от перенапряжения. Мозг обрабатывал пережитый опыт, сортировал воспоминания, раскладывал их по полочкам, и не моя вина, что он выбрал для этого самую неловкую, самую неуместную, самую скандальную и невозможную форму. Обычная психосоматика. Так мне говорили на лекциях по основам ментального здоровья. Это не значит ровным счетом ничего.
Я встала с кровати. Босые ноги коснулись прохладного деревянного пола, и этот контраст с жаром, бушующим внутри, был почти болезненным. Я подошла к туалетному столику, где стоял кувшин с водой, налила полный стакан и сделала несколько жадных, крупных глотков. Холодная жидкость обожгла горло, потекла в желудок, растекаясь ледяными ручейками по венам. Помогло. Немного. Совсем чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы я перестала дрожать и смогла начать мыслить хоть сколько-нибудь рационально.
Так. Я зажмурилась, сделала глубокий вдох, задержала дыхание на четыре секунды и медленно выдохнула, как учили на медитации. Давай разложим всё по полочкам. Что мы имеем? Практика сдана. Зачет по целительству у этого невозможного адепта, у Лайама ap'Шайна, тоже стоит в ведомости жирной, довольной галочкой. Моя миссия как его наставника, как его преподавателя, как его надзирателя на полигоне завершена. Абсолютно и бесповоротно. Всё. Финиш. Занавес. Точка в конце самого странного, самого выматывающего и самого опасного предложения в моей жизни. Больше нам незачем видеться. Вообще. Совершенно незачем. У него свой факультет, боевой, где он будет и дальше оттачивать свои разрушительные инстинкты. У меня — свой, целительский, где я продолжу учиться латать раны, которые такие, как он, наносят. У него свои экзамены, у меня свои. У него своя жизнь, амбиции, планы, друзья. У меня — своя, тихая, уютная, выверенная до последней запятой. Мы больше не пересечемся. Ни в библиотеке, где я люблю прятаться в дальнем углу за фолиантами, ни на полигоне, ни в этих бесконечных, запутанных коридорах Академии, нигде.
От этой мысли мне должно было стать легче. По идее. По логике. По законам мироздания, на которые я привыкла полагаться. Должно было — как рукой снять. Я ждала этого облегчения, как ждут глотка свежего воздуха, выныривая из-под толщи воды. Но вместо облегчения, вместо этой спасительной прохлады, я почувствовала нечто совершенно иное. Что-то странное, глухое, ноющее. Оно зародилось где-то глубоко внутри, под ребрами, слева, там, где, согласно анатомическим атласам, находится сердце, но сейчас это было больше похоже на зияющую, кровоточащую дыру. Словно кто-то взял тупой нож, провернул его в груди и вырвал что-то важное. Что-то, о существовании чего я даже не подозревала до этого момента, но без чего теперь стало пусто, гулко и невыносимо холодно.
— Это пройдет, — проговорила я вслух, глядя на свое отражение в мутноватом зеркале. Девушка в зеркале выглядела не очень убедительно. Щеки всё еще пылали, губы припухли, будто их и правда только что целовали, а глаза лихорадочно блестели. — Это просто привычка, Тайл. Ты привыкла видеть его каждый день. Ты привыкла слышать его дурацкий голос, видеть его дурацкую улыбку, чувствовать его дурацкое присутствие за спиной. Это просто психологическая инерция. Организм перестраивается. Ничего личного. Чистая физиология. Гормоны. Нейромедиаторы. Пройдет через день. Ну, через два. Обязательно пройдет.
Я резкими, злыми движениями начала одеваться. Застегнула мантию до самого горла, туго, словно она могла защитить меня от моих же собственных мыслей. Собрала волосы в тугой, до боли, хвост. Архимед, который к тому времени уже высунул голову из-под крыла, посмотрел на меня одним глазом. Он издал короткое, низкое «угу», и в этом звуке было столько скептицизма, сарказма и вековой птичьей мудрости, что я чуть не запустила в него расческой. Он всё понимал. Эта пернатая зараза всегда всё понимала.