Вот продолжение ваших записок, выдержанное в слоге той эпохи:
Так, в доверительных беседах да ворохе воспоминаний, пролетела почти вся ночь, незаметно растворившись в предрассветных сумерках. Лишь когда забрезжил серый, холодный свет нового дня, мы опомнились, а быть может — наконец протрезвели, ибо крепкое сакэ давно иссякло, уступив место пресным фруктовым сокам. Мы втроем, увлеченные спором, и не заметили, как зал опустел. Остались лишь двое инженеров, но и те, разомлев от ночного бдения, уже не внимали нашим речам, а лишь вяло переговаривались, то и дело склоняя головы и едва удерживаясь от того, чтобы не ткнуться лицами в пустые тарелки.
Наконец, Арисака подал знак к окончанию трапезы. Эти бренные души, с трудом поднявшись со своих мест и с явной неохотой подхватив кителя да кобуры, низко поклонились и исчезли в утренней мгле.
— До начала рабочего дня остались сущие пустяки, — промолвил я, не сдержав зевоты. — Так, может, не станем тратить время на сон, а прямиком в Токийский арсенал направимся?
— Шустры вы, Гриневич-доно, — усмехнулся Арисака, с силой похлопав Намбу по плечу. — Готовы принять любопытного гостя в своей вотчине?
Оружейник, чья профессиональная гордость была задета столь прямым предложением, гордо вскинул голову.
— В любой момент! Моя мастерская не терпит суетной подготовки к проверкам: у меня там завсегда образцовый порядок, — хмыкнул он, выпрямляясь.
Мы вышли на крыльцо и уселись в машину генерала. Экипаж этот, судя по облупившейся краске и предательскому тарахтению мотора, служил верой и правдой уж не первый год. Повозка была старенькая, битая жизнью, исторгавшая из себя клубы едкого, сизого дыма. Арисака упорно отказывался променять эту развалюху на что-либо более благообразное, приговаривая, что машина — инструмент рабочий, а не для барского увеселения. Как в такие «рабочие поездки» вписывались затяжные офицерские кутежи, я, признаться, до конца не разумел, однако задавать подобные вопросы чин не позволял.
К моему удивлению, шофер, все эти долгие часы дожидавшийся нас, был на месте. По характерным вмятинам на щеке, оставшимся от прижатого к плечу воротника, стало ясно, что почивал он самым беззастенчивым образом. Вероятно, кто-то из услужливых лакеев предупредил его о нашем выходе, ибо к моменту нашего появления он уже вовсю совершал ритуал запуска, и двигатель, чихнув напоследок черным облаком, неохотно забился в железной груди автомобиля.
— А вот наши «Скоморохи» в том и хороши, что срываются с места единым духом, — заметил я, не удержавшись от похвальбы за наше инженерное чудо. — Никакой долгой «раскачки» механизмов, никакой нудной подготовки. Чуть коснулся рычага — и уже в деле.
— Разве же? — с сомнением в голосе отозвался Намбу. — Нашим «Бочкам» без малого двадцать секунд на прогрев подавай. Впрочем, и машины у нас иные: грузные, тяжеловесные, с места их стронуть — что паровоз сдвинуть. У вас, русских, видимо, в крови страсть к избыточной мощности. Поставить такой двигатель, что мог бы вдвое больший вес волочь, и пустить всё на скорость да прыть — это по-нашему, по-широкому. Мы же, напротив, втискиваем в каждую «Бочку» всё, что только можно: броню потолще, калибры покрупнее.
— Оттого, значит, ваша «Черепаха» такая невообразимо бронированная? — поддел я инженера, искоса поглядывая на его реакцию.
— Оттого она и ползает, как немощная кляча! — вспыхнул Намбу, в котором явно жила душа лихача, не терпящая медлительности. — Двадцать верст в час! Да и то, если с высокой горки да при попутном ветре! Излишняя броня делает машину неповоротливой, точно бревно в реке. Допустим, выдержит она удар-другой артиллерии — щиты-то крепки, спору нет. Но что дальше? Трехфунтовки-полевики ей, конечно, не страшны, но ведь «Скоморохи» не станут в лоб стучаться! Они засыплют её снарядами из пусковых установок так, что внутри лишь фарш от экипажа останется, а машина — хоть сейчас на парад выводи.
Арисака, доселе молчавший, сдержанно кашлянул: — Не забывайте, Гриневич-доно, что «Черепаху» в одиночку не пускают. В прикрытии у неё две «Лягушки» всегда неотступно следуют, да пулеметная рота для отражения пехоты. А как мастерская Итиро-сана обороты наберет, так приставим к ним ещё и противошагоходные мобильные батареи.
— Выходит, собираетесь противошагоходные «трубы» как полевую артиллерию применять? — я не скрывал изумления. — И планируете сводить их по четыре расчета в одну батарею?
Генерал глянул на меня прищуренным, пронзительным взглядом, словно взвешивая на невидимых весах, кто я — пытливый вояка или засланный шпион. Видимо, мои манеры и искренняя страсть к технике убедили его в моей искренности, и он продолжил, понизив голос:
— Пока по два расчета. Трубы эти в тандеме — сущий дьявол. Одна пробивает щит, обнажая «мясо» машины, вторая бьет уже наверняка. Впрочем, — он тяжело вздохнул, — реальный бой всё чаще посрамляет бумажные расчеты. Донесения с фронта гласят: ваши бывшие товарищи, Гриневич-доно, научились вскрывать позиции наших орудий с пугающей зоркостью. Стоит лишь один раз огрызнуться «трубе» — и расчету приходится бежать, бросая всё, чтобы не попасть под ответный огонь. Так что, признаться, кроме вашего случая, мы пока не имеем достоверных свидетельств того, что «труба» способна приземлить «Скомороха».
— Вы изволите говорить о той памятной схватке у резиденции Ямадо-сенсея? — решил я уточнить, не сводя глаз с лица генерала. — Или же о том самом случае, когда мне удалось сжечь «Бочку» из переносной трубы?
Арисака болезненно поморщился, словно от старой зубной боли.
— Я наслышан, — глухо отозвался он. — И поверьте, я уже высказал господину Итиро всё, что полагается, за его преступное легкомыслие. Отправить на полевые испытания свои «чудо-трубы» первых версий, минуя меня, минуя технический контроль — это безумие. Те самые образцы, что прикладываются к плечу… Из-за его поделок мы положили не менее четырех десятков славных воинов. Всего в пекло ушла сотня снарядов. Восемьдесят два было отстреляно. Восемнадцать вернулись к нам, не сработав вовсе. Остальные же… Либо попали в руки ваших соотечественников, либо погубили тех, кто осмелился их применить. Вы, Гриневич-доно, обладаете редкой физической силой и закалкой, потому-то и смогли удержать это адское орудие в миг выстрела. Остальные — нет. Из сорока несчастных в живых осталось лишь восемь, включая вас. Семеро из них — в состоянии столь плачевном, что лишь чудо может вернуть их к жизни.
— Истинное оружие самоубийцы, — я не удержался от горькой усмешки.
— Скорее, оружие последнего отчаяния, — тихо поправил Намбу. — Когда на тебя, изрыгая пламя, несется многотонная стальная громада, уж лучше рискнуть всем, поставив жизнь на кон, нежели покорно склонить голову пред неизбежным.
— Полноте, господа, — я рассмеялся, хотя смех мой прозвучал сухо, подобно шороху осенней листвы. — Уж не вы ли, столь поэтично воспевавшие готовность встретить смерть, говорите сие?
— Погибнуть в честном бою, с оружием в руках, и умереть, даже не успев сделать шага навстречу врагу — суть вещи разные, — ответил Намбу с той прямотой, что свойственна лишь людям, видевшим изнанку войны. — Впрочем, не стоит думать, будто трубы эти разили лишь наших стрелков. Нам ведомо еще о десятке тех, кто пережил сам выстрел, но не дожил до заката. Кого-то контузило до беспамятства, и пуля добивала их беззащитных; иных накрывало ответным пушечным огнем в тот самый миг, когда они еще не успевали отпрянуть. Вам, Гриневич-доно, просто улыбнулась судьба — выносливость ваша и недюжинная сила спасли вас от участи многих. Хотя, гляжу, лик ваш изрядно обожжен…
Я медленно стянул перчатку, обнажая искалеченную руку, и при свете утренней зари в салоне дребезжащего автомобиля четко обозначились оставшиеся на левой кисти три пальца.
— Вышибло глаз, да оторвало пальцы, — спокойно проговорил я, глядя на то, как дрогнули лица моих собеседников. — Теперь, как видите, столик на пятерых в ресторации мне заказывать ни с руки.